Я не знаю, насколько и в чем я была виновата, но я чувствовала, как с каждым годом я теряла Лодю, как он отдалялся, отгораживался. И вместе с тем я знала, что мы очень любим друг друга. У него эта любовь проявлялась какими-то порывами, при случае, а потом он опять уходил очень далеко. <…>
Отчего я не могла спорить с Лодей? найти надлежащие слова, простые и ясные, возражая ему? Ведь мои мысли казались мне простыми и ясными, но он ошеломлял меня неожиданностями и уверенностью своих утверждений. Я много думала над ними и не могла бы сказать, как сказал бы отец: «балалайка несчастная!»
Я все больше дружески сближалась с Левой и все более упрямо боролась с Лодей. Каждому слову Левы я без всякого колебания верила, да и в чем было сомневаться? Так что и вопроса о доверии никогда не возникало. Мы беседовали спокойно и просто. Лодя всегда являлся удивить чем-нибудь. Он не любил «домашних» разговоров и если и говорил про «домашнее», то с насмешкой, с осуждением, даже с презрением. Я знала, как сильно он любил Ниночку, но это не мешало ему иногда ядовито издеваться над ней: «Чем ты не купеческая дочка? Знаешь, возвращаешься иногда домой, да подумаешь: а у Ниночки женишки сидят и на нее глаза пялят, а она их очаровывает… Ой, Нина! как скучно! Какая кругом тебя духота, пыль, паутина…»
Нина не сердилась и не обижалась. Усмехнется и спросит: «Стихи носил читать? Опять „светлой Оле“?»
У Лоди всегда в кармане студенческого сюртука была пачечка его стихов, и он ходил читать их «милым девушкам», но при этом ухитрялся как-то натравить этих девушек друг на друга и устроить целый скандал. Я не знаю, что он для этого делал, до меня только иногда доходили слухи, что из-за него возникали ссоры, целые бури. И я замечала, что Лодя очень увлекался своим «успехом» и старался развивать его, хотя мне никогда ничего не рассказывал о нем, и я заключила из этого, что он сам признавал, что гордиться ему в этом случае не приходится.
Оба брата были в том возрасте, когда естественна влюбленность, и, конечно, оба были влюблены. Но до чего по-разному! Лева относился к своему увлечению серьезно, а к предмету его внимательно, несколько ревниво, требовательно и никогда не терял, хотя бы отчасти, чувства собственного достоинства. Матерям трудно утверждать, что от них не скрывается именно эта сторона жизни их детей, и я нисколько не считаю себя исключением. Я только угадывала, что мало знала. Но не могла я не знать чего-то самого основного, того, что я могу назвать только душой своих детей. И у Левы она была ясная, неизменная и верная себе, как и у Ниночки. Лодя потрудился покалечить себя, как только мог. И, конечно, сделал он это не потому, что ему так хотелось, а потому, что он и на себя смотрел, как на свою «болтушку», которой так приятно было волновать и пугать (…Я еще страшнее выдумаю!). Он сделал это потому, что не мог не сделать. Его душа ему самому была не ясна и не удовлетворяла его: ему не на что было опереться и приходилось эту опору создавать. Как могло случиться, что у него была такая обособленная душа? Но разве возможно проследить все нити наследственности, иногда идущие совсем не по прямой линии? (Не от отца и матери к детям, а, непонятно как, от более дальних родственников.) А еще труднее проследить влияние совсем посторонних лиц. В жаждущую душу влияния проникают глубоко и прочно. А у Лоди была именно жаждущая душа, которая только и укрепляла себя со стороны.
Вот и влюбленность у него была своеобразна. Если девушка ему нравилась, он сейчас же начинал усиленно заниматься… не ей, а самим собой. Создавались новые образы <…>, лились ливмя стихи, где-то бушевали девичьи недоразумения, обиды и нередко лились слезы, а влюбленный Лодя напрягал все силы, чтобы показать себя как-то сверхнеобычным, непонятным, ошеломляющим. Не утверждаю, но, по-моему, Лодя только так и чувствовал и переживал свою влюбленность. Только позже, гораздо позже она стала действительно чувством, которое не заставляло его ломаться, а само ломало в нем все напускное и даже заставляло страдать, что его сильно возмущало.