Кажется, самое раннее из моих воспоминаний, – вкусовое. Пью с блюдечка чай с молоком, – несладкий и невкусный: я нарочно не размешал сахара. Потом наливаю из кружки остатки с пол блюдечка, – густые и сладкие. Ярко помню острое, по всему телу расходящееся наслаждение от сладкого. «Царь, наверное, всегда пьет такой чай!» И я думаю: какой счастливец царь!
Очень смутно помню старушку-немку, Анну Яковлевну. Низенькая, полная, с особенными какими-то пукольками на висках. Я ее называл Анакана.
Сижу у себя в кроватке и реву. Она подходит и унимает меня:
– Ну, не плачь, не плачь; ты мой барин!
– А-на-ка-на!.. Я твой барин!
– Ты мой барин, ты мой барин!
– Я твой барин, – повторяю я, успокаиваясь и всхлипывая.
– Мой барин, мой барин… Спи!
Когда со старшим моим братишкой Мишей мы садились завтракать, Анна Яковлевна ставила перед нами тарелку с манной кашей и говорила Мише:
– Mishenka, Mishenka, iss schneller, sonst wird dieser пузырь alles aufessen![1]
В доме у нас большим почетом и уважением пользовался дедушка Викентий Михайлович; он иногда приезжал к нам в Тулу из своего имения, села Теплого. Был он вдовец, штабс-капитан в отставке, с очень длинною и совершенно седою бородою, худощавый. Он был не родной нам дедушка, а папин дядя, брат его отца. У него папа воспитывался в детстве. По отдельным, случайно вырывавшимся у отца признаниям я заключаю, что жилось ему там очень несладко; жена дедушки, Елизавета Богдановна, была с самым бешеным характером; двух родных своих сыновей, сверстников отца, баловала, моего же отца жестоко притесняла, – привязывала, в виде наказания, к ножке стола и т. п. А дедушка, сколько мог, заступался за отца, ласкал его и шептал на ухо:
– Ты не обращай внимания на эту ведьму!
Папа относился к дедушке с глубокою почтительностью и нежною благодарностью. Когда дедушка приезжал к нам, – вдруг он, а не папа, становился главным лицом и хозяином всего нашего дома. Маленький я был тогда, но и я чувствовал, Что в дом наш вместе с дедушкою входил странный, старый, умирающий мир, от которого мы уже ушли далеко вперед.
Папа, – взрослый человек, доктор, отец большой семьи, – перед тем, как ехать на практику, приходил к дедушке и почтительно говорил:
– Дядя, мне нужно ехать к больным. Вы позволите?
И дедушка разрешал:
– Поезжай, мой друг!
Вообще он держался во всем не как гость, а как глава дома, которому везде принадлежит решающее слово. Помню, как однажды он, в присутствии отца моего, жестоко и сердито распекал меня за что-то. Не могу припомнить, за что. Папа молча расхаживал по комнате, прикусив губу и не глядя на меня. И у меня в душе было убеждение, что, по папиному мнению, распекать меня было не за что, но что он не считал возможным противоречить дедушке.
Иногда из Теплого приезжала толстая и румяная экономка, Афросинья Филипповна. У нее была дочь со странным именем Католя. По почтительному отношению папы и мамы к Афросинье Филипповне мы чувствовали, что она – не просто служащая у дедушки. Но когда мы добивались узнать, кто же она такая, мы не получали ответа. Чувствовалось, что в отношениях к ней дедушки есть что-то неладное и стыдное, о чем папа с мамой, уважая и любя дедушку, не могли и не хотели рассуждать. И потом, когда дедушка умер. Теплое было продано наследниками, и Афросинья Филипповна переселилась с дочерью в Тулу, отношение к ней осталось по-прежнему родственным и теплым.
В детстве я был большой рева. Дедушка дал мне пузырек и сказал:
– Собирай слезы в этот пузырек. Когда будет полный, я тебе за него дам двадцать копеек.
Двадцать копеек? Четыре палки шоколаду! Сделка выгодная, Я согласился.
Но не удалось собрать в пузырек ни одной капли. Когда приходилось плакать, я забывал о пузырьке; а случалось вспомнить, – такая досада: слезы почему-то сейчас же переставали течь.
Кто-то меня однажды обидел, я длинно и нудно ревел. Подали обедать. Мама деловым тоном сказала:
– Ну, Витя, перестань плакать и садись обедать. А пообедаешь, – можешь, если хочешь, продолжать.
Я перестал и сел обедать. После обеда заревел опять. Мама удивленно спросила:
– Чего ты, Витя?
– Ты же сама сказала, что после обеда можно.
Так эта история фигурировала в семейных наших преданиях и так всегда рассказывалась. Но мне помнится, дело было иначе. После обеда братья и сестры со смехом обступили меня и стали говорить: