Не знаю почему, но все кантонисты терпеть не могли фабричных немцев; вражда эта была сильная, обоюдная и установилась с незапамятных времен. От здания сиротскаго отделения тянулась к городу улица, по обеим сторонам которой находились исключительно одни двух-этажныя, суконныя фабрики, принадлежавшия казне и на которых работали исключительно одни немцы выписанные из-за границы еще при Потемкине. Немцы эти нисколько не оклиматизировались в России и никто из них, а тем более их жены и дети, не умели и не хотели говорить по-русски. Кантонисты били немцев при каждом удобном и неудобном случае и немцы платили им тем же но такия торжества доставались им очень редко и как бы немцы не поколотили кантонистов, но последние никогда не жаловались начальству,
считая большим для себя стыдом, что немец поколотил русскаго; немцы же, наоборот, всегда приносили жалобы, и тогда виновных, а часто совершенно безвинных, по ошибочному указанию немцев, пороли без всякой пощады, в особенности, если экзекутор был немец.
Среди кантонистов были и воры, и при том замечательные, особенно отличался один из них, по фамилии Цыбулька. Хотя и говорится, что нет совершенства в мире, но в этом случае Цыбулька был исключение, потому что в искусстве воровать он достиг полнаго совершенства. Его не мог уберечься ни один лавочник, и он, постоянно воруя, ни одного разу не попался. Были также среди кантонистов натуры баснословной выносливости, оказываемой при сечении: сколько бы экзекутор ни сек, подобный субъект никогда не произносил ни одного слова, не просил о помиловании и не кричал. Экзекутор приходил от этого в ярость и кричал барабанщикам: «повороти корешками, валяй крепче», но ничто не помогало, — истязуемый оставался нем и когда экзекуция кончалась, хладнокровно, даже флегматично, одевался и шел, не торопясь, на свое место во фронт, как будто бы с ним ничего особеннаго не случилось. Быль еще сорт кантонистов, которые при сечении просили помилования, но, не получая его, начинали бранить экзекутора, кто бы он ни был: «жри, подлец, мое мясо, жри»! и вслед затем сыпали бранью вполне солдатскою; после этого они снова принимались просить о помиловании и опять начинали ругаться, так что в продолжение инквизиции они раз двадцать просили о помиловании и столько же раз ругали экзекутора самыми отборными словами.
Не помнящих в каждой роте было много; почти все они принадлежали к кантонистам других баталионов и, спасаясь от розог, бежали. Пойманные и посаженные в острог, они научались у арестантов сказываться не помнящими родства и не говорить, где жили до поимки. Разумеется, начальство знало, что они беглые кантонисты и так как, большею частью, это были дети 10 или 11 лет, то их препровождали в ближайшее отделение военных кантонистов. По приеме в баталион, этих не помнящих обязательно тотчас же секли, так сказать, на всякий случай; на другой же день, они чистосердечно разсказывали нам, кто они и почему бежали. Из разсказов их оказывалось, что и в других баталионах так же секли, как у нас, но они говорили, что их розги были милосерднее, потому что были березовыя.
Евреев кантонистов также было много, но все они поступали в мастеровые: портные, сапожники, столяры, красильщики. У нас в баталионе все работалось своими мастеровыми. Все евреи принимали христианство, за исключением тех, родители которых жили в том же городе. Меняли религию они с коммерческою целью: в то время каждому крещеному еврею казна выдавала 25 руб. ассиг., а это был капитал, с которым можно было начинать какую-нибудь коммерцию, или ростовщичество.
Науки у нас преподавались довольно удовлетворительно, по-крайней мере для кантонистов. Наш последний класс равнялся теперешнему четвертому классу гимназии, кроме языков, которых совсем не преподавали. В то время немногие офицеры в армии знали то, что знал кантонист, окончивший старший класс, и странное дело, ни один из высших наших началников не только не испытывал нас в знании, но даже никогда не был в классах; их занимала одна лишь муштра; свое же начальство положительно меньше знало, чем многие из нас. Между кантонистами встречались люди с дарованиями и при том не дюжинными; были самоучки, делавшие художественно разныя модели из воску, крейды и даже хлеба, без всяких инструментов, одним перочинным ножичком. Были самоучки архитекторы и живописцы, но на них никто из начальства не обращал ни малейшаго внимания, хотя не только видели их произведения, но даже заставляли делать что-нибудь для себя.
Состав офицеров, как я уже говорил раньше, отличался своей грубостью, невежеством, жестокостью. Например, был у нас офицер, немец, по своим инстинктам очень походивший на кошку. Известно, что кошка, в особенности если она не голодна, поймав мышь, прежде всего наиграется ею вдоволь, а потом уже съест; таков был и наш немец: попавшуюся в его лапы жертву, сперва непременно томил и глумился над нею. — «Послушай, голубчик»! — обыкновенно говорил он, — «как ты желаешь, чтобы я тебя высек? Дать ли тебе 150 розог или только 50, с условием чтобы ты сам считал без перерыву, а если перестанешь считать, то счет должен начаться сызнова. Чтож ты молчишь, говори, голубчик, как хочешь»? — «Да я, ваше благородие, никак не желаю, помилуйте! Клянусь Богом, я не виноват». — «Ну, уж, братец, этого не говори, а ты лучше подумай, что тебе выгоднее, получить ли 50 со счетом или 150 без твоего счету, я даю тебе время. Видишь, какой я добрый»! Но несчастная жертва знала по примеру других, что, согласившийся сам считать, не выдерживал и получал, вместо 50 розог, 200 и даже 300, а потому не знала на что решиться; тогда кот-немец начинал уговаривать самым слащавым голосом: — «Соглашайся, голубчик, на 50, попробуй, я тебе по дружбе советую»! Этот постыдный договор продолжался полчаса не более; наконец, несчастный соглашается на 50 розог и самому считать. Начинается потеха для немца; первые удары жертва считает, но, не досчитав и до десяти, начинает кричать и просить о помиловании; немец хохочет до упаду и заставляет считать съизнова; повторяется то же самое и тот же адский смех немца.