В десяти минутах ходьбы от Тверской, в Брюсовском переулке, д. 19{5}, был наш дом, где мы все родились и выросли. Он стоит там до сих пор. Из сада, посаженного моей матерью, уцелело еще одно дерево, ему, как и мне, верно, под восемьдесят лет.
Дом Андреевых в Брюсовском пер.
После своей свадьбы отец привез в этот дом молоденькую жену, которая еще продолжала играть в куклы[5]. Мать моя жила с двумя старшими тетками отца, заведовавшими хозяйством молодых.
С увеличением нашей семьи к дому пристраивались комнаты, во дворе возводили флигеля и службы: конюшни, коровник, прачечную и кладовые. Большая часть двора была крыта огромным железным навесом. Под ним складывались товары, что свозились для магазина. Около ворот было двухэтажное каменное помещение, где хранились более деликатные товары: чай, доставленный из Китая, зашитый в мешки из буйволовой кожи. В «фабрике», как назывался этот дом, в первом этаже была паровая машина, приводящая в движение разные мелкие машины, что пилили сахар. Во втором этаже сахарные головы обертывали в синюю бумагу или наколотый сахар укладывали в пакеты. Там же сортировали, развешивали и убирали чай в деревянные ящики на два, четыре и больше фунтов. В таком виде они отправлялись в провинцию. Главная клиентура отца, кроме москвичей, конечно, были помещики. Они выписывали по отпечатанному прейскуранту в свои поместья запасы товаров на целый год. Для этого и предназначалась особенная упаковка товаров, которой и был занят большой штат служащих.
Машину и всякие приспособления отец выписывал из-за границы, куда сам ездил осматривать новые изобретения по этой части [6].
Из окон нашей верхней детской нам, младшим детям, помещавшимся там, был виден почти весь двор. И наблюдать за ним было очень интересно, так как движение на дворе не прекращалось с раннего утра до сумерек во все времена года. Со скрипом раздвигались в обе стороны железные ворота — они всегда были на запоре — и пропускали ряд нагруженных телег: небольшие синие бочки с маслом скатывались с воза по сходням прямо в подвал; огромные белые деревянные бочки с кусковым сахаром катили под навес, а тюки и ящики подвозили к большим железным весам. Развесив, их уносили под навес, где старик Митрофаныч распоряжался, куда что ставить.
Старик этот сновал весь день по двору в длинной засаленной чуйке, в потертой барашковой шапке, которую бессменно носил зимой и летом, с карандашом за ухом. Нам, детям, он не позволял влезать на ящики или прятаться между бочками. «Пожалуйте отсюда, здесь вам негоже быть, помилуй Бог, еще ушибетесь». Мы отлично понимали, что забота его была не о нас, а о товаре, вверенном ему, но ослушаться его нельзя было, а укрыться от его зоркого глаза, как мы укрывались от няни, было невозможно.
К весне, как только солнце начинало пригревать и лужи подсыхать, на камни нашего двора расстилали новые ярко-желтые рогожи, и на них высыпали для просушки целые кучи зеленого горошка, бобов, изюма, чернослива, сахарных стручков. От этих рогож нас было трудно отогнать: все, что там лежало, казалось нам необычайно соблазнительным.
Совсем против нашей детской находились службы: коровник, каретный сарай, дальше — конюшни, над ними сеновал. Когда привозили сено, два-три воза, и его на вилах подавали с воза в отверстие, сделанное в виде маленьких ворот, я со слезами просила позволить мне пойти на сеновал. Но не он меня привлекал. У меня была давно заветная мечта: спрыгнуть из этих ворот на воз с сеном, как это сделал однажды наш конюх Троша. Он прыгнул, встал на возу, отряхивая с себя сено, и захохотал на весь двор, оскалив белые зубы. Но я была слишком мала, и меня даже к сараю не подпускали. Потом, много позже, в деревне я забиралась на копны, прыгала с них на воз с сеном, но это было совсем не то. Мне хотелось именно у нас на дворе, с нашего сеновала прыгнуть, как прыгал Троша. Я плакала от обиды, что не добилась этого, и во сне мне часто снился этот желанный прыжок.
Наблюдать за этой частью двора было еще интереснее, особенно когда готовился выезд отца. Конюх выводил под уздцы одну из красивых лошадей отца. У каждого из нас, детей, была своя любимая. Ни одна из них не шла спокойно, как солидные лошади матери, когда их вели запрягать. Отцовские шли боком, поднимались на дыбы, норовя вырваться из рук конюха, выгибали шею, ударяли подковами о камень, вышибая искры. Их привязывали за повод к сараю и начищали; распускали заплетенные накануне в косички гривы, смоченные квасом, расчесывали их и хвосты и вводили, покрыв лошадь голубой сеткой, летом — в «эгоистку». Это был экипаж с узким сиденьем, без верха, на высоких рессорах.
5
Один англичанин, живший во дворе нашего дома, с ранней юности помнил рассказ своего отца о красавице девочке, приехавшей после свадьбы с куклой на руках и игравшей с нею в саду. Он написал об этом нам, детям, из Англии, узнав о смерти моей матери в 1910 году, ей было восемьдесят четыре года.
6
Так как он не говорил на иностранных языках, он брал в поездки за границу старшую дочь — сестру мою Сашу с ее гувернанткой. Они обе служили ему переводчицами. В то время в Париже на русских смотрели как на дикарей. В одной буржуазной семье, с которой отец ближе познакомился, очень удивлялись воспитанности, хорошим манерам моей сестры, ее знанию трех языков и начитанности во французской литературе. Барышни этого дома и их братья предлагали о России несуразные вопросы. Например: «Как вы выходите из домов зимой, как не тонете в снегу?» И, видимо, не очень верили, что у нас такие же улицы, освещенные по вечерам, что передвигаются в экипажах, как и в Париже, только зимой в санях. «Но волки на вас все же нападают? Вы их не боитесь?»