Раз, когда одна гувернантка, потеряв терпение, ударила моего старшего брата, я набросилась на нее с кулаками и кусала ее руки, которыми она отстраняла меня.
Я знала, что все они считали меня дурной, злой, неисправимой. Я очень озлоблялась на них и продолжала разыгрывать такую до поступления к нам немки Анны Петровны Тихомировой. Когда мать привела к нам в детскую новую гувернантку и просила ее заняться мною особенно, так как я очень строптива и непослушна, Анна Петровна нежно обняла меня и сказала: «Das süsse Kind (что менее всего, казалось, подходило ко мне), mit dir werden wir gute Freunde sein, nicht wahr, Kätzchen?» [20]
Но и ей я долго не доверяла, присматриваясь к ней. Но она как будто не замечала мои бутады [21]. Я была страшно огорчена, что меня переселили от братьев к ней в комнату. Она сочувствовала мне, уверяла меня, что я буду только спать у нее, что все останется по-прежнему; игрушки мои в ящике стола, мои тетради, книги у мальчиков на этажерке, если я не захочу их перенести к себе. Я, конечно, не захотела… Но очень скоро вещь за вещью переносила к себе.
Вскоре — 13 марта — наступил день моего рождения. До тех пор этот день праздновался так: я спускалась к родителям за подарками, сестры и братья приносили подарки ко мне наверх. Вместо молока мы пили шоколад, вместо хлеба ели пирожные. На этот раз Анна Петровна с вечера делала какие-то приготовления у нас в комнате. Когда я утром проснулась, я тотчас же заметила около моей кроватки столик, покрытый белой скатертью. На нем лист бумаги и пестрыми карандашами написано большими буквами «Gratuliere» [22]. На стуле лежало самое мое нарядное платье. «Скорее мойся и одевайся, — сказала Анна Петровна. — Mach schnell!» [23].
Меня страшно заинтересовала эта таинственность. Очевидно, это «Gratuliere» относится ко мне. Но что было под скатертью на столе? Пока няня меня причесывала и одевала, я все косилась в тот угол. Когда я пошла молиться к братьям, Анна Петровна закрыла дверь в детскую, чего она никогда прежде не делала. «Вы придете, — сказала она, — когда я вас позову». Не успели мы пролепетать скороговоркой «Отче наш», «Богородицу», «Царю небесный» [24], как дверь отворилась. На столике, выдвинутом в середину комнаты, лежал крендель, воткнутые в нем восковые свечки горели. Их было восемь, число моих лет. Вокруг лежали пакетики, завернутые в белую бумагу, завязанные ленточками с надписями: «от Саши», «от Сережи»… Я стояла как очарованная, не смея прикоснуться ни к чему. Меня особенно поразил навес, сплетенный из еловых ветвей, а в нем олень с шерстью, с ветвистыми рогами, со стеклянными глазами, блестевшими, как живые. Перед ним кормушка из еловых палочек. Это все была работа Анны Петровны. Никогда ни одна из игрушек не производила на меня такого впечатления. Олень стал любимой игрушкой на несколько лет, рога у него обломались, повертывающаяся шея свернулась на сторону, подковки отскочили, но он всегда спал со мною в постели, лежал на подушке. Меня особенно восхищал его домик из еловых ветвей, сделанный Анной Петровной.
Весь день прошел совсем необычно. В три часа был накрыт большой стол в середине детской, пришли все братья и сестры и пили шоколад, а я должна была их угощать как хозяйка. Моя старшая сестра потом рассказывала, что я ходила с открытым ртом, подняв брови, и с глупым лицом от блаженства, не выпуская из рук оленя и не сводя восторженных глаз с Анны Петровны.
С того дня завелось у нас празднование дня рождения. Огромный вкусный крендель с миндалем, в нем зажженные свечки, подарки в бумаге, скрытые под салфеткой.
Я страшно привязалась к Анне Петровне. Это была немолодая, некрасивая девушка с огромными ногами, красными руками, добрая, любящая и сантиментальная. Она прожила у нас три года. Ее удалили от нас потому, что она не знала французского языка, а немецким мы достаточно хорошо владели, ей нечему было учить нас. А теперь я думаю, что никто из наших воспитательниц не научил нас так многому, как она. Она любила природу, звезды, цветы. Летом спала, положив подушку на подоконник, «чтобы быть ближе к небу». Любила людей, жалела животных, плакала от умиления, слушая соловья. А главное, любила нас, детей, вникала в жизнь каждого из нас. Меня она выделяла, выказывала мне особое доверие, чем я безмерно гордилась, слушалась ее, и иногда мне удавалось в продолжение целого дня выдерживать роль примерной девочки. Она рассказывала мне о своих семейных делах, читала мне немецкие письма, полученные из Риги, я мало что понимала в них, но слушала внимательно и не спрашивала объяснений, чтобы она не подумала, что я глупая и не понимаю сложных историй с Onkelchen Fritz, Tante Marie [25]. Я, конечно, продолжала шалить, дерзить, драться с братьями и бывала «außer Rand und Band» [26], как она это называла, но с ней у нас не было ни одного серьезного столкновения. Я подчинялась ее наказаниям, так как чувствовала, что они заслужены и что она неохотно к ним прибегала, вынужденная моими безобразиями. Она часто участвовала в наших играх. В карты она играла с нами больше, чтобы сдерживать мой азарт, потому что ни одна партия в «дурачки» или в «свои козыри» не обходилась без скандала с моей стороны. Я не выносила, когда братья плутовали, хотя бы самым невинным образом. Или, когда им надоедали карты, что случалось часто, они в середине игры равнодушно бросали игру именно тогда, когда, казалось, мне везло, и я должна была выиграть. Я приходила в бешенство, бросалась с криком на них, заставляя их продолжать игру. А они не понимали такого азарта. Кончилось тем, что Анна Петровна не позволила мне больше прикасаться к картам и только изредка давала колоду, когда к нам приходили чужие дети в гости.