Милая, два твоих последних письма были очень грустные. Я так остро почувствовал горечь того, что мы так долго разлучены. Мне больно, что я не с тобой, что я лишен очарования твоей близости и что я не могу ни в чем тебе помочь, когда тебе грустно и трудно, я бы без усилий помогал тебе во многом, если бы мы не жили раздельно, во мне много энергии, не гаснущей и не изменяющей мне, ибо моя душевная подавленность (когда станет, наконец, невтерпеж) не длится более нескольких часов. Воистину я солнечный, и хорошо, что хоть я один не поддаюсь мутным туманам и упорно дышу золотым воздухом Поэзии. Я больше не испытываю ни раздражения, ни огорчения, ни гнева. Если бы большая половина России провалилась в огненное жерло, — а она этого стоит, — если бы половина всей земли была внезапно залита Океаном, а она этого вполне заслужила, — я вряд ли написал бы об этом стихотворение в 8 строк. Нет, я знаю, на меня это не произвело бы ни малейшего впечатления. Мои книги, мои мысли, мои стихи, ты и Ниника, Елена и Миррочка, Нюша, Кира и еще десяток дорогих лиц — больше мне ни до кого и ни до чего нет абсолютно никакого дела. Не думай, что это — преувеличение. Перед Тем, Кто дал мне жизнь и любимых и певучих строк золотые россыпи, — я более не связан ни со страной, которая была моей Родиной, ни с Человечеством. Но вот эти голубые подснежники, которые на моем столе, я беру их сейчас и близко смотрю на них, они родные. И буду сейчас читать о старинных музыкальных инструментах, это мне дорого. И буду читать о рядах живых существ, называющихся зверьми, они мне близки, их математическая точность, их неизбежность мне нравится как Божья воля. А засыпая, я буду тихонько радоваться, что есть Кто-то, Кто знает все, и я в Нем.
Катя любимая, я тебя люблю. Помнишь, как ты получила белую водяную лилию, когда мы возвращались от Мозаик в Равенну?
Целую тебя, красивая, всегда красивая. Твой К.
P. S. Драгоценные сухари получил. Спасибо. Шлю тебе взамен сласти.
1918. IV. 30. 5 ч. д. — V.13
Катя моя милая, я не получил от тебя письма ни к Пасхе, ни на Пасхальной неделе. Это грустно, но, конечно, это неаккуратность почты. Я писал тебе за неделю до Пасхи и дней за десять.
Пасха здесь была совсем печальная, холодная и без торжественности. Но зато Пасхальная ночь была светлым торжеством всех, сколько-нибудь религиозно настроенных. Такой искренний подъем, такие искренние восклицания, торжествующая вера в ответном «Воистину Воскресе!». Я еще никогда в православной церкви не чувствовал такого красивого душевного единства между священником и молящимися, которых было очень-очень много.
У меня на Пасхе должен был быть испанский вечер, повторно, но расстроился из-за холода (в летнем помещении театра «Эрмитаж»). Кажется, состоится дня через три. Через неделю читаю о Японии.
Пишу за последнее время довольно много стихов. Посылаю тебе кое-что. Я совсем, как можешь видеть, в своей законной области — чистейшей лирике.
Нового ничего нет, кроме одного нового увлечения. Это Людмила Джалалова, балетная плясунья с нежно-зелеными глазами. Она совсем из Бэрдслея. Это молодая женщина 27 лет, но на вид она молодая девушка лет 19. Когда я бываю с ней, я чувствую в душе весну.
Жду каких-то событий. И все ждут. Они должны произойти совсем скоро. Предел бессмыслицы, кажется, пройден.
Катя милая, как ты далеко! Целую твои глаза, целую твое лицо и сердцем люблю. Твой К.
1918. 10/23 мая. 3 ч. д. Москва
Катя милая, ты, верно, уже знаешь от Нюшеньки, что я выступаю ежедневно в «Доме свободного искусства» (бывший «Эрмитаж») в испанском вечере. Посылаю тебе вырезку из «Известий Совета депутатов». По иронии судьбы только в этой газете был сколько-нибудь содержательный отчет. Публики в общем бывает мало. Все же несколько вечеров было хорошо. Я каждый раз читаю стихи об Испании, в измененном подборе. Меняю также и содержание слова. По большей части говорю на тему «Испания — страна пламенного желания, а отсюда — блестящего достижения», а также «Учись творить из самых малых крох — иначе для чего же ты кудесник?» Говорил также о народном творчестве и испанской песне, говорил о ином, чем русское, понятии человеческого достоинства, единственного рыцарства и ощущении свободы, заключающемся не в оскорблении другого, а в вольном самоутверждении. В ближайшее воскресенье выступаю перед публикой «демократической» — рабочие, служащие и пр. Буржуазия — нужно отдать ей справедливость — неисцелимая дрянь.