Мы поставили большой памятник из кирпичей на могиле. Я приносила цветы туда и очень долго оплакивала моего чижика. Особенно мне было печально видеть окно, на котором он жил. И опять напрашивалось сравнение: в спальне матери кровать отца стояла накрытой, как при жизни, перед его иконами горела лампадка.
Я долго не могла забыть своего чижика. И разлюбила птиц в большой клетке, я ухаживала теперь за ними только из чувства долга, не любовалась, не следила ни за одной отдельно.
Кошек я вообще не любила и прежде, но теперь я возненавидела их, никогда ни одну не брала на руки, не гладила, даже с котятами перестала играть, и эта нелюбовь и даже страх перед ними остались у меня на всю жизнь.
Собак я тоже не любила, но мне приходилось много возиться с ними, так как братья, с которыми я жила, имели прямо страсть к ним, особенно старший, Алеша. Мать не позволяла держать в доме никаких животных, но у Алеши всегда была собака, которая ютилась то в дворницкой, то в кучерской. На даче это было легче, зимой очень сложно, надо было одеваться, чтобы бежать через двор в дворницкую поиграть со своей собакой, выводить ее гулять.
Но Алеше не везло с собаками. Одну маленькую дворняжку, нашу общую любимицу, переехал экипаж и сломал ей лапку на наших глазах. Алеша был так потрясен видом его Дамки, с визгом барахтавшейся в пыли, что не мог двинуться с места, мне пришлось ее поднять на руки и нести домой. Другой легавый щенок сбежал с нашего двора 2 марта, на следующий день после покушения на императора Александра II, и старшие братья уверяли нас, что щенок наш участвовал в заговоре и был арестован. Третий пес был породистый дог, которого Алеша в складчину со всеми нами купил за десять рублей. Это был худой и скучный пес, правда, исключительно привязанный к Алеше. Он вскоре умер от чахотки, как определил ветеринар. Алеша долго тосковал по нему и плакал втихомолку. Я понимала его скорбь и сочувствовала ему. Затем у нас был фокстерьер, которого у нас украли… и целая серия других собак, с которыми всегда что-то случалось неблагополучное.
Хотя я и не любила животных, но, сочувствуя страсти брата, помогала ходить за собаками, проводила их к нему в комнату, сторожила, чтобы мать не увидела. Главный стимул у меня все же, мне кажется теперь, был делать запрещенное.
Наша прислуга
В доме нашем при жизни отца был большой штат прислуги. Многие из них были семейные и жили у нас с женами и детьми. Зимой службы, при которых они состояли, — кухня, конюшня, прачечная — были в конце нашего большого двора, и потому мы этих прислуг мало видели. Зато летом мы ежедневно общались с ними, играли с их детьми. Дети приходили к нам в сад, правда, только с разрешения старших. Но гувернантки не запрещали нам звать их: мы — братья и сестры — так надоедали друг другу за долгую зиму, что эта ватага босоногих ребят вносила огромное оживление в наши игры. Мы сейчас же разделялись на партии. Самый затейник и коновод был сын черной кухарки — Колька Громов. Он был старше всех и так и держался. Я признавала его авторитет, так как он был сильнее и ловчее меня. Я всегда старалась быть в противной с ним партии в играх «казаки и разбойники», «прятки», «цари». Мне одно время казалось, что все его преимущество в играх зависело от того, что он босой. Я пробовала разуваться, но тогда уж совсем не могла бегать и прыгать. И потом я стыдилась своих белых ног перед грязными, загорелыми ногами ребят. Девочек, двух дочерей садовника, я держала в субординации, командовала ими, и они подчинялись мне беспрекословно, потому что я давала им играть свои куклы и игрушки и дарила тряпки. Два маленьких мальчика Рябченковы, сыновья прачки, были одних лет с моим младшим братом, и они втроем составляли нашу свиту, бегали всюду за нами и делали то же, что мы. Их мать очень любила, чтобы они у нас играли в саду или на балконе, и она часто просила меня взять их к нам и униженно благодарила, когда мы давали им гостинцы. Тем более меня поразил один случай. Ваня, ее младший сынишка, любимчик, тогда трех лет, упал у нас в саду и раскроил себе лоб об кирпич. Из раны хлынула кровь, я, подхватив его, орущего, под мышки, повлекла к матери. Та, увидев своего мальчика в крови, выхватила его у меня, понесла к колодцу, стала поливать ему голову водой, ругая меня и нас всех, «барчуков», неслыханными мною доселе словами. «Убили ребенка, сволочи», — кричала она. Я сначала онемела от удивления, не могла поверить, что эти ругательства относятся к нам, потом дрожащим голосом стала объяснять ей, что Ваню никто не толкал, что он сам упал и что никто его не хотел убивать. «Знаю я вас, барское отродье, плевать вам на наше горе. Чего стоишь, чего буркалы пялишь! Пошла отсюда!» И когда я уже пошла, она не переставала кричать на меня с перекошенным от злобы лицом. Я от оскорбления, но еще больше от удивления замолчала и даже не плакала. Вечером я все еще не могла успокоиться. Аннушка, всегда такая ласковая со мной, льстивая даже, называвшая меня «барышня», на «вы», ругала меня так ужасно. И за что? За то, что я, превозмогая свой страх перед кровью, приволокла к ней ее тяжелого Ваньку? На следующий день дети Рябченковы к нам не пришли, они, стоя за забором, смотрели на нас, и мы их не звали к себе. Я избегала всячески Аннушку, долго не ходила в прачечную и даже мимо нее. А она со мной была как ни в чем не бывало — предлагала замыть пятна у меня на платьице и погладить его, как она делала раньше, выручая меня из беды.