Наша мать очень строго взыскивала с нас за каждое пятно или дырку на платье, за стоптанные башмаки, а так как я больше всех детей рвала и портила свою одежду, мне и доставалось больше всех. Я совсем не боялась ушибиться, расцарапаться, не боялась боли. Я должна была претерпевать боль, раз я хочу быть мальчиком, но я боялась больше всего разорвать или запятнать платье, особенно кровью (я знала из страшной сказки «Синяя борода», что кровь не отмывается). И если мне случалось запачкаться, я бежала в прачечную к Аннушке, она снимала с меня запятнанное платье и тут же застирывала и разглаживала его, а я сидела в одной юбочке на ее постели и в открытую дверь смотрела из-за ситцевой занавески на то, что делается в кухне. Там сидели мужчины и переговаривались с Аннушкой и черной кухаркой Ариной, стряпавшей у русской печки. Мне были очень интересны эти разговоры, так как они говорили между собой, не считаясь с моим присутствием, и мне в их словах открывался кусочек настоящей жизни взрослых, казавшейся мне очень интересной, потому что дома ее скрывали от нас, замалчивали ее: «Pas devant les enfants!» (Не говорите при детях!)
Разговор очень оживлялся, когда в кухню заходил Троша. Я уже говорила о нем. Это был конюх, молодой парень — круглый, гладкий, с маслянистыми черными глазами, со смеющейся красной рожей. Балагур и общий любимец всей прислуги и нас, детей. Троша не говорил связно, а вставлял в общий разговор свои словечки, непонятные и, по-моему, бессмысленные, но все прислушивались к ним, даже старые почтенные люди, как повар Иван Андреевич, или сам Петр Иванович, кучер. Видимо, им придавали значение. Его шуткам смеялись, иногда они, вероятно, бывали неприличны, потому что женщины конфузились, потупляя глаза, а мужчины ржали от удовольствия. Обществом Трошиным дорожили все без исключения, несмотря на то, что он был самым молодым и низшим по рангу. Когда к вечеру прислуга сидела за воротами и появлялся Троша, а места на лавке больше не было, Аграфена Петровна, жена повара, или тонная Прасковья Ивановна, жена кучера, подвигались, чтобы дать ему место. Троша неизменно говорил: «Не извольте беспокоиться, я могу и постоять» и тут же опускался на лавку рядом с дамами, самодовольно ухмыляясь. Он хорошо играл на гармонике, и мы, дети, всегда бегали его слушать. Когда он играл печальные песни, не встряхивал головой и не скалил зубы, — он скучал по жене, оставшейся в деревне, сказал мне брат Алеша, который был посвящен в жизнь Троши. Алеша под разными предлогами постоянно бегал к нему в конюшню и беседовал с ним, главным образом о своих возлюбленных лошадях. «Может быть, он и дурак, — говорил Алеша, — но никто не знает о лошадях того, что он знает. Он знает о них все. И лошади так его любят, когда он только входит в конюшню, они все поворачивают головы и тянутся к нему».
Троша любил читать всякие листки, особенно юмористические. У него всегда хранился какой-нибудь засаленный номер «Будильника». Он долго рассматривал картинки, карикатуры, по складам читал анекдоты и, с помощью Алеши разобрав их соль, долго и заразительно хохотал, повторяя сотни раз понравившийся ему анекдот. Так, например, один: «Вы награду получили?!» — спрашивает немец русского. «Никакого винограду я не получал». — «А сто рублей?» Троша мог смеяться целое лето такой глупости. И нам, в передаче Троши, этот анекдот казался смешным. Старшие сестры возмущались нашим бессмысленным смехом. «Очевидно, опять анекдот из конюшни». Эти прислуги — повар, кучер, прачки, конюх, черная кухарка, садовник — жили при своих службах на дворе. Горничные, лакей, портнихи, экономка помещались у нас в доме, но мы с ними меньше общались, чем с теми, что жили на дворе. Мы их близко знали по Москве, привыкли к ним, и потому, может быть, они были для нас менее интересны. От них нельзя было услыхать чего-нибудь неожиданного, нового. Они меняли разговор или вовсе смолкали в нашем присутствии, а если говорили, то подделывались к нам, детям, и я очень чувствовала эту фальшь.