Выбрать главу

Вопреки всем ожиданиям, княгиня Палей проиграла процесс; она обжаловала решение суда и опять проиграла. Для нее это был страшный удар, и она вконец истратилась на процесс. А Советы впредь наводняли западные рынки историческими и прочими сокровищами, коллекциями и вразбивку; а ведь реквизировалась эта собственность под тем предлогом, что это де народное достояние.

Той же осенью до Парижа стали доходить тревожные известия о здоровье вдовствующей императрицы Марии Федоровны, матери Николая II. Последние несколько лет она жила в Дании. Ей было за восемьдесят, и до недавнего времени она прекрасно держалась, и вдруг сдала и уже несколько недель была между жизнью и смертью. Мне надо быть в Европе, случись худшее, присутствовать на похоронах. Пока там было улучшение, я смогла подготовиться к отъезду, но 13 октября наступил конец, и через два дня я выехала в Данию.

Когда я приехала в Копенгаген, гроб с телом императрицы уже перенесли из ее небольшого дворца Гвидор, где она умерла, в русскую церковь в городе. Чтобы дождаться съезжавшихся на похороны, их отложили почти на неделю, и все это время в храме дважды в день проходили службы. Приехав, я сходила и на утреннюю, и на вечернюю.

Маленький, чуть ли не детский, гроб императрицы стоял на низком помосте посреди церкви. Он был покрыт российским государственным флагом и Андреевским. Не было почетного караула, корон, гербов, все чрезвычайно скромно. Цветов, однако, было такое множество, словно церковь готовили к венчанию. Не уместившись на помосте, они обложили его кругом пышной пестрой грядой. На стенах — венки, на подоконниках — плоские букеты.

Многие из набившихся в церковь людей прежде составляли ее двор, входили в свиту, сотрудничали с императрицей на ниве благотворительности. Теперь они съехались со всей Европы проводить в последний путь последнюю монархиню романовской династии; печальные лица, усталые, серые; потертая одежда.

В день похорон рано утром из Биаррица приехал Дмитрий. На отпевании присутствовали только русские, к погребению подошли датская королевская семья, норвежский король, шведский кронпринц и герцог Йоркский, соответственно представлявшие своих монархов, многие делегации. Русский храм вновь вместил блистательное собрание: мундиры, на мужчинах — российские ордена, на княгинях — ленты ордена Святой Екатерины, возложенного на них самим царем. За десять лет изгнания мы впервые присутствовали на церемонии, в мельчайших подробноетях воскрешавшей прошлое, впервые — и в последний раз. Уже никогда не будет случая надеть эти ордена и медали.

Сложный ритуал погребения российских монархов предусматривал круглосуточный почетный караул из числа придворных сановников и военных, офицеров и солдат, выставленный у гроба в дни прощания и похорон. Когда хоронят императрицу, в караул встают также придворные дамы и фрейлины. Перед выносом у гроба императрицы Марии Федоровны встали датский почетный караул и в затылок им попарно русские офицеры: хотя и в штатском, они настояли на том, что это их исконное право и долг перед покойной государыней. В карауле стояли также две остававшиеся при императрице фрейлины и два казака, разделившие с нею изгнание.

Перед смертью императрица завещала лишь временно похоронить себя в Дании. Ее желанием было покоиться рядом с мужем в России, и она взяла с дочерей обещание, что те выполнят ее волю, как только позволят обстоятельства. Гроб с ее телом перевезли в кафедральный собор Роскилле, в двадцати милях от Копенгагена, с X века место упокоения датских королей.

Вечером того же дня король и королева Дании устроили прием в честь высоких гостей. По случаю печального события музыки не было, а все дамы надели траур. И дамы, и мужчины опять надели ордена. Пятнадцать лет мне не доводилось бывать на столь торжественном приеме. С кем то мы были незнакомы, кого то не видели с довоенных лет. В прежние годы мы жили примерно одинаковой жизнью, у нас были одни интересы; теперь все стало другим. Для скандинавов мир мало чем изменился, зато для немцев и особенно нас, русских, он изменился неузнаваемо. Кроме дежурных фраз, какими обмениваются после долгой разлуки, нам нечего было им сказать. На меня, я чувствовала, поглядывали с любопытством. Все знали о моем предпринимательстве и думали, что я процветаю; примешивалось тут и неодобрение моим статьям, которые стали выходить в шведском журнале. Неожиданно для себя я засмущалась, хотя все эти люди остались в той, другой моей жизни; не напрасно, значит, у нас было одно воспитание. Мои поступки логически вытекали из обстоятельств, вынуждавших поступить так, а не иначе, но я отлично понимала, отчего эти поступки кажутся им странными. Впрочем, со мной они были само очарование, а обсуждать меня с Дмитрием принялись, когда я уже ушла.

Я ушла с тяжелым сердцем, даже в некотором смятении. Словно не оставалось мне в мире иного места, как то, что я сама назову своим. Мой клан меня исторгнул, и для любого другого сообщества я чужая. Мне было очень одиноко, но при этом будоражила мысль найти свою дорогу.

На обратном пути я на день застряла в Берлине и убивать время отправилась в Потсдам, любимую резиденцию германских императоров, посетила дворцы, в некоторых я была впервые. Город казался вымершим, туристов вообще не видно. Я расспрашивала служителей, они были не прочь поговорить. В разговоре часто поминались кайзер с женой, но поминались без обиды, как уже древняя история. Было облачно в тот день, то и дело принимался дождь. Переждав его, я ходила по затихшему парку, загребая ногами влажные желтые листья.

В Париж я вернулась с таким чувством, словно побывала в прошлом. Теперь я готовилась к встрече с Новым Светом и его посулами. Отъезд был назначен на 8 декабря. Я очень тщательно подготовилась к поездке, знала, что она дается мне нелегко, но в то время меня распирало бесшабашное, авантюрное настроение. Будь что будет! Буквально в последний момент меня известили, что фирма, через которую я распространяла в Англии свои духи, нашла причины не расплатиться со мной за проданный товар. Они по сегодняшний день не сделали этого, и мы все еще пререкаемся.

Зимним днем в компании с несколькими друзьями я уезжала из Парижа, со мной была моя горничная Мари–Луиза. В Гавр приехали в полной темноте и сразу взошли на пароход. В каюте меня ждал прощальный привет — телеграммы и цветы. Пароход отчалил уже ночью и рано утром пришел в Плимут. Одиночество и страх всю ночь не давали мне уснуть, и в Плимуте, увидев в иллюминатор суровое грозовое небо и яростно клокочущие волны, я совсем оробела.

Первые два–три дня в океане сильно качало, из за плохой ноги я не решилась выходить из каюты; со страху меня даже не тошнило. Я знала, что по прибытии меня ожидало в карантине испытание, которого как огня боялись все европейцы, впервые приехавшие в Америку, а именно: встреча с прессой. Дни напролет я готовила впрок ответы. Когда же пришло время и вокруг меня в каюте расселось около десятка репортеров, выяснилось, что это совершенно безобидные и приятные молодые люди. Меня несколько раз сфотографировали, и делу конец.

Когда пароход приставал, я в смятении мерила глазами неохватный причал под рифленым железом. Горизонт окутывал туман, и только причал смог показать мне тогда Нью–Йорк. Меня встретили и отвезли к приятельнице, у которой я собиралась жить. На следующий день мы уехали на Рождество в Калифорнию, на ранчо. Нью–Йорк я разгляжу лишь по возвращении, когда поживу в нем.

Одним глазком увидев Чикаго, я села у вагонного окна и не отлипала от него всю дорогу на Запад. Отогнать меня могли только сумерки; я упивалась видами, и мне все было мало. Эти просторы будоражили; мои чувства стали просторнее. Я глубже дышала, меня пьянило чувство свободы, мне вспоминалась родина. Таким было мое первое впечатление от Америки.

На ранчо в Калифорнии я провела три недели. Из окон открывался вид на голубую ширь Тихого океана и по–весеннему зеленые холмы. Словно вас занесло на другую планету. Жизнь на ранчо была покойная и приятная, но не за этим же я приехала в Америку. В конце января я вернулась в Нью–Йорк и наконец огляделась. И поняла: как ни выручай меня друзья, но пробиться в нужные сферы мне не удастся. Едва я заводила речь о делах, как люди расцветали улыбками. Они не понимали, а я не откровенничала, до какой степени скверно мое положение. Тут было даже труднее, чем в Европе: я — гостья, меня полагалось занимать, развлекать и не более того.