Гарольд Вильсон и Эдвард Хит прекрасно умели весьма сдержанно выражать тревоги британской политики. Почти так же, как их коллеги в Париже, попечители дипломатического наследия в Лондоне, с одной стороны, испытывали угрызения совести, а с другой — питали робкую надежду. В 1939 году они мало чем могли помочь Польше, как за год до этого Чехословакии. С их точки зрения, растворение меньшей части Германии в так или иначе развивающейся Восточной Европе было не самой плохой из возможных перспектив.
Во Франции от Шарля де Голля до Франсуа Миттерана без существенных различий действовало правило, по которому следовало всегда помнить об опасности единого германского государства, но, чтобы не попасть в затруднительное положение, как можно меньше говорить об этом. Даже такой умный человек, как Жан Моннэ, вполне серьезно считал, что западноевропейская интеграция вполне может заменить немцам ФРГ национальное единство, достичь которого невозможно. Между тем в глазах общественности Федеративная Республика не была свободна от подозрения, что она может установить планку для ЕЭС вообще и для Валютного союза в частности настолько высоко, что получит «свободу действий» на Востоке.
Жорж Помпиду, этот взвешивающий каждое слово сын провинции Овернь, летом 1973 года сказал: «Францию будет весьма беспокоить даже невооруженная нейтрализация Центральной Европы и все, что к этому может привести». Но еще за два года до этого он говорил: «Придет день, когда Восток решится пойти по пути либерализации». Поэтому (об этом шла речь еще при де Голле) Запад не должен представать как блок, в котором не происходит никаких изменений. Во время похожей на завещание беседы в Бонне в июне 1973 года президент Помпиду заявил, что Франция будет аплодировать, если ГДР перестанет быть коммунистической и после этого приблизится час воссоединения. Но это все же просто невероятно. Что же тогда? Осторожно обрисованную мной перспективу национального единения в условиях продолжающегося раскола Париж не счел убедительной. Ведь прошло всего два года с тех пор, как президент дал себя на какой-то миг убедить, что в Крыму я якобы договорился с Брежневым о выходе из западного союза. Вскоре и французы поняли, что это был чистейший вздор. Однако то, что немцы дают мировой прессе повод для крупных заголовков, с точки зрения парижского «classe politique»[16], уже само по себе было сверх всякой меры. Западные союзники с самого начала наблюдали за нашими усилиями в области восточной политики со смешанным чувством понимания и скептицизма. Правда, в Париже критический взгляд становился все острее, а взаимопонимание отступало на второй план.
В начале лета 1987 года, когда я уже оставил пост председателя партии, Миттеран пригласил меня на обед, где он задал мне неожиданный вопрос: стоит ли все же воссоединение на первом месте в табели о рангах германских интересов? Я поправил его с учетом злободневности ситуации, дав ему, таким образом, как бы успокаивающее средство. «Что, на первом месте у вас стоит не национальный вопрос, а экология? — переспросил он. — Ведь это же типично немецкий романтизм». Вот так нелегко бывает добиться того, чтобы тебя понял сосед, а в данном случае еще и друг. Также совершенно превратно французские партнеры понимали движение сторонников мира, а именно как далекий от действительности и к тому же проявляемый исподтишка «пацифизм». Но было почти невозможно им объяснить взаимоотношения между враждующими — и притом такими дисциплинированными — немецкими братьями.
Миттеран очень удивился, когда в начале 1981 года в первый период избирательной кампании, которая в мае того же года привела его в Елисейский дворец, мы встретились в «восточногерманском» отеле и один самодовольный первый секретарь пытался его убедить в том, что с социализмом в ГДР все обстоит наилучшим образом. Шеф французских социалистов — типичный француз — пришел в еще большее удивление, когда увидел особое отношение ко мне со стороны властей ГДР. В то время как он с одним из моих сотрудников посетил то место в Тюрингии, откуда в 1940 году он бежал из плена, я приехал из Берлина на машине к месту нашей встречи у «Хермсдорфер кройц» (развязка на автостраде под Лейпцигом. — Прим. ред.). Чтобы никто не мог вступить со мной в контакт, на автостраде было перекрыто все движение. На контрольно-пропускном пункте во Франконию француз с некоторым удивлением заметил, как предупредительно ко мне относятся и что нам обоим отдают честь. Вероятно, он думал про себя: «Кто поймет этих немцев?»
Во время одной из первых наших встреч в начале 70-х годов Миттеран очень эмоционально рассказал мне о двух своих побегах из немецкого лагеря для военнопленных. Мы договорились когда-нибудь проехать на машине по маршруту, который он вместе со своим товарищем-священником прошел пешком, прежде чем их поймали в Швабии. Вскоре после этого он стал президентом Французской Республики. За семь лет до этого он почти достиг своей цели, получив 49,3 процента голосов. Когда он говорил об этом, в его голосе звучала горечь (и немножко желание добиться реванша). Он был убежден, что добиться успеха ему помешали восхваления немцев в адрес его соперника Жискара д’Эстена. В 1975 году, год спустя после этого поражения, премьер-министр Ширак на обеде, данном в его честь в Гамбурге Гельмутом Шмидтом, пытался меня убедить, что Миттеран своей легковерностью обеспечит победу коммунизма во Франции. В социал-демократических кругах также возникли обеспокоенность и недоверие, когда Миттеран в связи с проведением конференции партийных лидеров в Хельсингере заявил, что руководимая им партия одержит верх над компартией, а не наоборот. Самоуверенности ему было не занимать. После его заявления Гарольд Вильсон сказал германскому федеральному канцлеру: «И ведь он это не только говорит, он верит в это».