Такое желание далеко не все считали целесообразным и уместным. От имени комиссии по вопросам внешней политики бундестага — тогда она еще называлась «Комиссия по вопросам оккупационного статуса и по иностранным делам» — в 1952 году мне надлежало констатировать: мы все едины в том, что германская политика должна быть пронизана особой заинтересованностью в мире и служить налаживанию нормальных отношений со всеми государствами. Большинство же членов комиссии, то есть коллеги по тогдашней правительственной коалиции, хотели зафиксировать, что в любом случае следует отклонить установку на неприсоединение. Они высказались за воссоединение путем силы и были убеждены, что Советский Союз отступит.
Социал-демократы — мнение их меньшинства я должен был отразить в равной мере — были настроены более скептически. Они считали, что предстоящее заключение договоров с западными державами-победительницами затрудняет или даже исключает проведение германской восточной политики. Мои политические друзья придавали, однако, большое значение тому, чтобы на них не наклеивали ярлык «нейтралов». В июле 1952 года я заявил в бундестаге, что в социал-демократической фракции «нет людей, питающих иллюзии, будто на этом, увы, столь несовершенном и не столь уж миролюбивом свете можно оставаться абсолютно безоружным». Я объявил себя сторонником солидарности демократий, равноправного участия в европейском и международном сотрудничестве, а также «непрестанных и серьезных усилий по решению общегерманского вопроса и преодолению европейского кризиса».
Ремилитаризацию на ранней стадии я считал ошибкой и предпочел бы противопоставить «народной полиции на казарменном положении» в ГДР соответствующий инструмент на нашей стороне. При этом я не руководствовался пацифистскими мечтами моей ранней юности. Меня даже причисляли к социал-демократам, «симпатизирующим военным», и я действительно интересовался условиями, в которых создавался бундесвер. Некоторые из нас усвоили, что нужно уметь обращаться с военной силой, если хочешь предотвратить, чтобы она обращалась с тобой.
Западногерманская политика сковала сама себя. Правительство ожидало, что весь мир одобрит теорию идентичности, согласно которой Бонн является единственным правопреемником германского рейха, а также согласится с тем, что только Федеративная Республика вправе представлять Германию, а «зону» нужно подталкивать к проведению свободных выборов, в результате которых она должна исчезнуть.
Простодушного федерального президента Генриха Любке отправили в поездку по Африке и еще в какие-то страны «третьего мира» и дали ему вкусить успех, если в соответствующее коммюнике удавалось вписать, во-первых, что правительство, которому он нанес визит, признает Германию только в лице Федеративной Республики и, во-вторых, что оно может рассчитывать на продолжение или предоставление экономической помощи со стороны Федеративной Республики.
Таким же образом бургомистра Берлина послали объехать полмира, чтобы он отстаивал интересы своего города. Однако в начале своего большого путешествия я ни в коем случае не должен был наносить визит генеральному секретарю ООН Дагу Хаммаршельду в его официальной резиденции. Он приехал ко мне в гостиницу. Визит в Стеклянный дворец мог бы быть истолкован так, будто я заимствовал тезис о «вольном городе». Кроме того, кто знает, что получилось бы, если непредсказуемую массу чиновников Объединенных Наций побудили бы заняться германскими делами? В один из моих последующих приездов в Нью-Йорк представитель генерального консула, встретивший меня в аэропорту, сообщил, что только что удалось отразить попытку добиться от нас уступки в вопросе о теории трех государств. Как это понимать, спросил я. Оказалось, что старшему швейцару гостиницы «Вальдорф-Астория», в которой я обычно останавливался, велели спустить флаг Берлина. А ведь эмигрировавшие в Нью-Йорк экс-берлинцы всегда так радовались, видя, как поднимают флаг с изображением медведя — герба Берлина!
Доктрина Хальштейна, сказал Генрих фон Брентано в нашей беседе с Конрадом Аденауэром, проходившей в 1963 году в моем берлинском кабинете, собственно говоря, должна была бы носить его имя. Сформулировал ее профессор Вильгельм Греве после того, как в 1957 году члены руководства ГДР посетили Египет, Ирак, Индию и им оказали там дружественный прием. А применили ее впервые в начале 1963 года по отношению к Кубе потому, что Фидель Кастро признал ГДР. Разрыв дипломатических, но не фактических отношений с Югославией произошел еще в 1957 году. Тито дал согласие на просьбу ГДР быть представленной в Белграде послом, а не посланником. Конечно, доктрина не относилась к Советскому Союзу, с которым Аденауэр осенью 1955 года договорился об обмене послами. Те, кто правил в Бонне до большой коалиции, в конце концов склонялись к тому, чтобы установить дипломатические отношения и с другими государствами Восточного блока. Желание сойти с предписанного доктриной пути мотивировалось следующим образом: они ведь не виноваты в том, что у них уже сидят послы ГДР. Это как «врожденный порок».