Кондратий, бывший с моим отцом в походе, имел первенство в совете, он предлагал составить род укрепления из земли и сучьев, и засесть в нем, закрыв сверх того от пуль матушку, сестер и меня пуховиками. Другие советовали возвратиться домой, как можно скорее, что и матушке казалось лучше, но страх от встречи с русскими удерживал ее… Бог весть, что тогда рассказывали о русских, хотя в самом деле война ведена была в то время не так, как теперь. Победители почитали врагом каждого жителя неприятельской страны, не различая ни возраста, ни пола. Подвиги Древича и других были в свежей памяти: Прага еще дымилась, и от одного имени Суворова бросало в лихорадку! Я спал спокойно, но никто в нашем лагере не смыкал глаз всю ночь; огней не разводили, и два стрельца, с заряженными ружьями, расхаживали вокруг поляны. На рассвете матушка велела вьючить лошадей, и мы отправились в обратный путь. Матушка хотя и не решалась возвратиться домой, но вознамерилась приблизиться к опушке леса. Мы шли в тишине около двух часов времени, как внезапно, впереди, шагах в двухстах, в авангарде, составленном из Семена и Кондратия, послышался шум и говор. Матушка сказывала мне после, что ноги у нее подкосились, в глазах потемнело, и она сперва присела на сломанное дерево, а потом лишилась чувств. Она боялась более за детей своих! Меня отнесли в сторону, а сестры, сами чуть живые, бросились со служанками помогать матушке. Панна Клара от страха почти лишилась ума, и кричала изо всей силы.
Вдруг раздался громкий и внятный голос Семена: «Не бойтесь! Это добрые люди!» Сквозь чащу леса, однако же, нельзя было ничего и никого видеть. Матушку привели в чувство, но она была так слаба, что не могла привстать с места. Слова Семена оживили всех, но не надолго… Вдруг из-за кустов и между деревьями мелькнули русские гренадерские шапки и светлые мундиры. Все женщины, как курицы при появлении коршуна, немедленно сбились в кучу, и бросились на колени вокруг матушки, сидевшей на обрушенном дереве, склонясь на руки моей няньки. Я сидел у ног матушки. Женщины не смели поднять глаза, и были как полумертвые, и только одна пана Клара продолжала вопить: о, Боже мой, умилосердись! — и потом начинала громко пересчитывать всех святых, которые приходили ей на память… Минута была решительная и ужасная, и в самое это время на тропинке показался наш корчмарь Иосель, а с ним Семен и Кондратий. «Не бойтесь, не бойтесь, пани!» кричал Иосель, махая руками: «Ничего не будет худого; это добрые москали — я сам привел их сюда, чтобы спасти вас!.. Не бойтесь — и пана ожидают сегодня в Глуске; он верно к вечеру будет дома!.». Мать моя ожидала, а с ней все другие. Сестры мои от радости стали обнимать и целовать Иоселя; у матушки слезы полились градом, а у панны Клары сделались страшные спазмы: она смеялась и плакала вместе, и валялась по земле. Иосель, поцеловал руку сперва у матушки, а потом у меня, вынув из кармана пряник, подал мне, как бывало в прежнее время. У матушки брызнули из глаз слезы. «Иосель!» сказала она: «Этого пряника я во всю жизнь не забуду!»
Дело объяснилось. Иосель, узнав от приятеля своего, корчмаря, что толпа негодяев вознамерилась перебить всех нас, чтобы завладеть нашими вещами, решился просить помощи у русского капитана, пришедшего накануне на квартиру в Маковищи, и капитан немедленно отправился к нам, с пятидесятью гренадерами, взяв с собой Иоселя, для указания дороги и чтоб повесить его на первом дереве, если б он обманул его и ввел в какую-нибудь засаду. Жида вели связанного и развязали только при встрече с нашими людьми.
Едва Иосель успел кончить свой рассказ, явился капитан, молодой человек, весьма красивый собой, в светло-зеленом мундире, с красными отворотами, в красных панталонах, в щегольской гренадерской шапке. Никогда я не забуду ни лица его, ни голоса, ни имени. Это был капитан Палицын, Фанагорийского Гренадерского (если не ошибаюсь) полка. Он подошел к моей матушке, успокоил ее, изъявил сожаление, что она, из опасения его земляков, подверглась такой опасности; уверил, что никому, даже последнему мужику, солдаты его не сделают ни малейшей обиды; потом, обратясь к сестрам, сказал с улыбкой, что он сберег их ноты, фортепиано и гитары, и оставил их комнаты незанятыми, и наконец, увидев меня уже на коленях у матушки, взял на руки, поцеловал и спросил, хочу ли я с ним подружиться. Видя, что появление его всех успокоило, я крепко обнял его за шею и сердечно расцеловал, отвечая, что хочу быть его другом, если он не убьет никого из нас. «Я, дружок, тогда только убиваю, когда на меня нападают, и защищаю тех, кому нужна моя помощь». Это сказано было не для меня, а для всех. «До дома еще далеко», сказал капитан дамам: «и вы не дойдете пешком. Прошу покорно подождать, я помогу делу…» И капитан, посадив меня на колени матушки, удалился, оставив всех в удивлении и недоумении. Тогда так боялись русских, что матушка моя не верила, чтоб капитан был природный русский, и сказала: «На счастье наше, это или поляк, или лифляндец, или курляндец! (albo Polak, albo Liflandczyk, albo Kurlandczyk)». Впрочем, капитан Палицын весьма недурно говорил по-польски; он провел долгое время в Польше и, как после сказывал, имел искренних приятелей между поляками. Еще бы такому человеку не иметь приятелей! Да он нашел бы их и между ирокойцами!