Лабзина Анна Евдокимовна
Опишу всю жизнь, сколько могу вспомнить. Я осталась от отца моего пяти лет, следовательно, почти и не помню его. Имела я двух братьев еще меньше меня: меньшого я страшно любила, а большого не так — по его жесткому характеру. Мать моя, оставшись от отца моего на тридцать втором году и любя его страстно, была в отчаянии, потерявши его. И сколько она роптала на Бога в своей горести — это она сама сказывала, — и наконец до того отчаяние ее довело, что ей стало мечтать, и отец мой ей стал являться и сказал ей, чтоб она ни под каким видом из деревни не выезжала и никого к себе не пускала, даже и детей, а иначе он к ней ходить перестанет. Она все ему обещала и лежала в комнате с закрытыми окошками и все разговаривала с ним и была в удовольствии, забыла совсем о нас и не думала, есть ли у нее дети. И мы тогда были у тетки на руках, которая за нами смотрела; и долго не примечали ужасного состояния матери моей и считали, что она в бреду. Наконец стала примечать моя няня и подозревать, что она никого к себе не впускает и просит всех, чтоб ее оставили одну, «а что мне будет надо, то я позову». Наконец она стала прислушиваться у дверей и услышала разговор, даже имя отца моего услышала, как мать моя его кликала и садила подле себя и говорила: «Ты меня никогда не оставишь? Я для тебя все оставила, даже и детей», но его ответу не было слышно. Узнавши, моя няня в ужасе пришла к тетке моей и рассказала. Она, не поверя ей, сама пошла и уверилась в правде. Не знали, как начать. Сколько ее ни уговаривали, чтоб она позволила кому-нибудь с собой быть, но не могли сделать. Наконец явно сама стала говорить и сказывать, что она не одна: «Я с мужем». Ей стали говорить, что этому быть нельзя, — мертвые не ходят, и сим самым ее привели в бешенство. Родных не было никого, все были в отдаленности. И продолжалось сие около трех лет; все люди за нее молились; нас заставляли, но мы не знали, за кого молились, потому что ее не видали. Она нас возненавидела и имени нашего слышать не могла, только и говорила: «Они больше всех мне мешают». Наконец, к счастию нашему и ее, возвратился из Петербурга дядя и тотчас приехал в деревню и увидел мать мою в сем страшном положении, стал ее звать, велел открыть окна и не хотел ее оставить. Она, видя все сие, в такое пришла бешенство и силу, что, бросясь на дядю и браня его, хотела царапать и кусать, но дядя велел приготовить лошадей и людей, сказал ей, что он непременно ее увезет. И она пробовала его умолять, чтоб он не разлучал ее с другом. Однако дядя мой, взявши ее на руки, вынес и положил в коляску, сам сел на облучок, на другую сторону посадил людей. Она так кричала, что страшно было слышать. Привезши в город — прямо к себе в дом; тут шесть недель не отлучались от нее дядя и тетка и протопоп; говорить с ней было нельзя: она не слушала и не отвечала, то беспрестанно читали Евангелие и между собой разговаривали. Четыре недели она ничего не говорила и глазами не смотрела, но вдруг в одну ночь вскочила и начала молиться и просить протопопа, чтоб он ее поскорей причастил, что и исполнили с радостью. После сего она стала плакать и просить, чтоб нас привезли и дали бы видеть. Это так обрадовало всех ее окружающих, что тотчас послали за нами. Между тем она рассказывала, что ей во сне привиделся старичок и стал ей выговаривать, какое она страшное делает преступление против Бога и как она могла думать, чтоб муж ее к ней ходил. «Ежели бы ты знала, с каким ты духом беседовала, то ты бы сама себя ужаснулась. Я тебе его покажу, — и я увидела страшное чудовище. — Вот твой собеседник, для которого ты забыла Бога и первый твой долг — детей». Она упала ему в ноги и закричала: «Помоги мне, грешной, и исходатайствуй прошение моему преступлению. Я обещаюсь с сей минуты служить Господу моему, стану нищих, больных, страждущих утешать и им помогать». Он отвечал: «Смотри же, — исполни, и тем загладишь свое преступление. Сейчас проси доброго пастыря, чтоб он тебя приобщил святых тайн. Помнишь ли ты, сколько времени ты себя лишала сего драгоценного дара? Знай, что еще были такие добрые дела твои, которые вспомянулись пред престолом Отца Небесного, и молитвы ближних твоих и невинных, оставленных сирот твоих взошли к престолу Его, и ты еще возвращаешься для покаяния и для услуг несчастных». И наконец она увидела в сем старце своего отца, закричала и проснулась. Нас привезли, и мы тут увидели нежную мать, которая нас слезами обливала и подвела нас к дяде и сказала: «Вот ваш отец и благодетель: он вам мать возвращает, и вы теперь не сироты». И так переехала она в свой дом и не нашла в нем никакого беспорядку, потому что люди те, на которых возложена была какая должность. точно исполняли так же, как бы и при ней. В деревне тоже, по доброму и усердному смотрению приказчика, мать моя нашла столько всякого запасу, скота и птиц, чего никак не ожидала. Итак, распорядя дела свои в городе, поехала с нами в деревню, и тут началось наше воспитание. Мне уж было семь лет и грамоте уж была выучена, и сама мать моя учила писать и начала образовать сердце мое, сколько словами, а вдвое примерами. Она посвятила себя для соделания счастливыми своих крестьян, которые ее боготворили. У нас в деревне, когда бывали больные, то мать моя, не требуя лекарской помощи, все болезни лечила сама, и Бог ей помогал. У отчаянных больных просиживала по целым дням, где и я с ней бывала и служила по ее приказанию больным, сколько могла полетам моим; на ночь отправляла мою няню, которая с охотою делала все то, что ей приказывали. У умирающих всегда бывала и я с ней, и все это время страдания умирающего она, стоя на коленях перед распятием, с рыданием молилась, и ежели умирающий в памяти, то подкрепляла его и утешала надеждой на Спасителя нашего, — и так больной делался покоен, что не с таким ужасом ожидал конца своего. Часто в таких случаях заставляла меня читать о страданиях Христа Спасителя, что больных чрезвычайно услаждало. И куда она приходила — везде приносила с собой мир и благословение Божие. И как соседи узнали, что мать моя лечит, то приваживали к ней больных, и она никак не отказывала и с радостию принимала всех к себе, и очень редко случалось, чтоб умирали. Между тем меня учила разным рукодельям и тело мое укрепляла суровой пищей и держала на воздухе, не глядя ни на какую погоду; шубы зимой у меня не было; на ногах, кроме нижних чулок и башмаков, ничего не имела; в самые жестокие морозы посылывала гулять пешком, а тепло мое все было в байковом капоте. Ежели от снегу промокнут ноги, то не приказывала снимать и переменять чулки: на ногах и высохнут. Летом будили меня тогда, когда чуть начинает показываться солнце, и водили купать на реку. Пришедши домой, давали мне завтрак, состоящий из горячего молока и черного хлеба; чаю мы не знали. После этого я должна была читать Священное Писание, а потом приниматься за работу. После купанья тотчас начиналась молитва, оборотясь к востоку и ставши на колени; и няня со мной, — и прочитаю утренние молитвы; и как сладостно было тогда молиться с невинным сердцем! И я тогда больше Создателя моего любила, хотя и меньше знала просвещения; но мне было всегда твержено, что Бог везде присутствует и Он видит, знает и слышит, и никакое тайное дело сделанное не останется, чтоб не было обнаружено; то я очень боялась сделать что-либо дурное. Да и присмотр моей благодетельной и доброй няни много меня удерживал от шалостей. Мать моя давала нам довольно времени для игры летом и приучала нас к беганью; и я в десять лет была так сильна и проворна, что нонче и в пятнадцать лет не вижу, чтоб была такая крепость и в мальчике. Только резвость моя много огорчала мою почтенную мать. У меня любимое занятие было беганье и лазить по деревьям, и как бы высоко дерево ни было, — то непременно влезу. А как меня за это наказывали, то я уходила тихонько в лес и там делала свое удовольствие; и братьев с собой уведу и их учу также лазить; и учительнице много за это доставалось! Пища моя была: щи, каша и иногда кусок солонины, а летом — зелень и молочное. В пост, особливо в Великий, и рыбы не было. И самая грубая была для нас пища, а вместо чая поутру — горячее сусло, или сбитень. Говаривали многие моей матери, для чего она меня так грубо воспитывает, то она всегда отвечала: «Я не знаю, в каком она положении будет; может быть, и в бедном, или выйдет замуж за такого, с которым должна будет по дорогам ездить: то не наскучит мужу и не будет знать, что такое прихоть, а всем будет довольна и все вытерпит: и холод, и грязь, и простуды не будет знать. А ежели будет богата, то легко привыкнет к хорошему». Она как будто предвидела мою участь, что мне надо будет все это испытать! Важивала меня верст по двадцати в крестьянской телеге и заставляла и верхом ездить, и на поле пешком ходить — тоже верст десять. И пришедши, где жнут, — захочется есть, то прикажет дать крестьянского черствого хлеба и воды, и я с таким вкусом наемся, как будто за хорошим столом. Она и сама мне покажет пример: со мной кушает, и назад пойдем пешком.