Где бы нам все эти подробности знать, коли бы доктор Благоволин не был с 1916 года консультантом–гинекологом центральной поликлиники Большого театра по Кузнецкому мосту и активным членом маминого «Спасения». А значит, и почитателем ее. Ее и своей пациентки Катеньки Гельцер…
Быть может, мои Бабушка и тетка Катерина с их друзьями и не связали бы реплику Бехтерева об «истязательнице детей» с окружением Калинина. Только ведь несчастье с ученым 1927 года — не единственная связка этой преступной группы и объекта бехтеревского гнева.
ПРОИСШЕСТВИЕ В САНАТОРИИ «УСКОЕ»
Через год после моего счастливого освобождения из детдома другого рода происшествие всколыхнуло все тот же научный, партийный и медицинский мир Москвы. Эпицентром тектоники стал санаторий ЦЕКУБУ «Уское» по Калужскому шоссе. Там, со времени его открытия в самом начале 20–х годов, в читальном зале заведены были чернопереплетные фолианты–гроссбухи для записи впечатлений и пожеланий «высоких» отдыхающих. Они прижились. В них вносилось все. И восторженные отзывы о столовой. И хвалы великолепию усадьбы Трубецких. И пожелания относительно сохранения всего этого для потомства. Да, что только не заносилось в гроссбухи! Однако, наряду с панегириками «Ускому», фолианты стали заполняться и нелицеприятными репликами и микрорефератами, негативно оценивающими аж политические метаморфозы в стране. В пастораль лирических соплей вплетались все гуще и гуще тернии скрываемых фактов, острые критические реплики всяческих оппозиционеров, хорошо знающих экономику и действительное положение дел. В сущности, начинались роды будущего Самиздата. Конечно, такие записи авторами не подписывались. Но отмечались давно отброшенными за ненадобностью после совершенной ими революции и забытыми всеми псевдонимами, вывернутыми инициалами, символами. Вовсе анонимные записи были редки: самым великим зазорно было скрывать великие мысли. Особо хитрыми заранее написанные тексты вкладывались, даже вклеивались: пишущего в книге легко застукать, вкладывающего — труднее. Совершенствовалась «цензура»: администрация вымарывала всяческие непотребства. А весной 1937 года самими отдыхавшими обнаружилось вдруг наличие серии совершенно поразительных записей. Последние из них были вписаны аж между строк в повествования великих старцев, в упоении отдыхом и значимости кропавших свои бессмертные мысли с академическим размахом по вместительным листам фолиантов. Они и заставили невероятностью своей исследовать все предыдущие опусы вплоть до середины 1926 года, где и обнаружился первый из них. Их авторы раскрывали щекотливые, если не страшные обстоятельства деятельности… профессора Лины Соломоновны Штерн, «известного физиолога швейцарской школы». Да, тексты первых записей тревожных нот не содержали, но предполагали «мотивы деятельности» швейцарской профессорши несовместимыми — как бы это мягче выразиться — с этикой ученого, тем более, с Гиппократовыми принципами. Драматизм реплик, однако, рос. И вот — одна из последних записей (по М. С. Вовси): «…кроме многих иных проблем физиологии, серьезность коих сомнений не вызывает, Лина Соломоновна Штерн исследует и гуморальную регуляцию функций и значений неспецифических продуктов обмена веществ для координации физиологических процессов в человеческом организме. Поэтому, одновременно, она решает и задачи максимально–возможной проницаемости так называемых гематических барьеров, необходимой для достижения абсолютной восприимчивости различных систем организма к вводимым в кровь стимуляторам. (…) Еще на кафедре физхимии Женевского университета Л. С. Штерн установила: искомая ею степень барьерной проницаемости эффективнее всего достигается введением реципиенту естественных (в том числе неспецифических) стимуляторов тотчас после непосредственного их изъятия у донора в кульминацию его подросткового развития! …Ясно всем, что это означает, будучи переведенным на человеческий язык…».