Да, очень ясно. Мне в особенности: «Дохлому! Дохлому!». Тем более, после осмысления крика Яковлевой: «…Он тебе жизнь спас этот Таганский карцер!», после которого вернулся я двенадцатикилограммовым…
…Вряд ли кто–нибудь из ощутивших шок от прочтения записей находился в неведении относительно особой специфики текущего года. Возможно даже, именно она — специфика весны 1937–го — многократно усилила впечатление от раскрывшихся на страницах санаторных «новостей науки». Мне этого знать не дано. Но то, что последовало за первыми раскрытиями, — на моей памяти. Было обращение к Генеральному прокурору. Было письмо президенту Академии наук. Еще куда–то. Первыми все документы подписали Мирон Семенович Вовси, который еще с начала 30–х годов пристально наблюдал за работами Штерн; Георгий Несторович Сперанский, который пристальным наблюдателем не был, зато с тех же пор принимал все доступные ему меры, чтобы сперва проломить стены глухого, злобного сопротивления «верхних бояр» его попыткам добиться прекращения «постыдной для просвещенного общества деятельности, покушающейся на здоровье и саму жизнь детей»; затем, в одиночку, начал войну с «заказчиками преступлений». Да еще абсолютно уверенный в том, что «странная смерть» его учителя и коллеги Россолимо напрямую связана с высказанной незадолго до кончины Григория Ивановича собственной его оценкой деятельности Штерн. Для меня важно то, что смерть Россолимо произошла в присутствии все тех же врачей — Константиновского и Клименкова. Но вернемся в весну 1937 года. Под обращениями и письмами подписались и Николай Нилович Бурденко, и Сергей Сергеевич Юдин — в страду Первой мировой и Гражданской мамин ординатор, и, конечно же, Яков Львович Рапопорт, супруга которого много лет работала у Штерн и хорошо понимала смысл исследований ее патронессы. Вскоре генпрокурор Акулов принял делегацию подписантов. Следом пригласил и Лину Соломоновну. И сразу после беседы с ней и… визита во ВЦИК отдал распоряжение начальнику следственной части Льву Шейнину расследовать «претензии заявителей» к профессору Штерн. К этому времени санаторная летопись была уже изъята. И следствие началось. Правда, исследовать деятельность лаборатории химфизиологии Второго Мединститута и Института Наркомпроса (в которых Л. С. Штерн была, соответственно, заведующей и ректором) прокуратуре запрещалось… ВЦИК СССР! Для этого будет создана специальная комиссия АН СССР и Наркомздрава, сообщил Акулов. Подождем, что она решит… (Она не создавалась никем никогда.)
В это же время, по его же команде, следователь–важняк Голомыстов начал было изучение творчества завсегдатаев «Уского». Он сразу обнаружил, что значительная его часть может оказаться весьма кстати настроениям шагающей по стране весны. И, не желая влезать в зону интересов Лубянки, сделал ей подарок, передав туда собрание сочинений «Узкого» и сообщив о своем решении Сперанскому, Вовси и Юдину — авторам обращений. Правильно поняв этот поворот следствия за оборот дела из уголовщины в политику, — да еще на фоне все той же «весны», — они, не так уж сильно дальновидные, но, безусловно, порядочные люди — кинулись в приемную НКВД убеждать чекистов «в абсолютном отсутствии у коллеги Штерн каких–либо «не таких» мотивов в ее работе…». Те посмеялись. Разъяснили борцам теперь уже за честь Штерн, что, точно, нет и быть не может у нее «таких» мотивов. Зато у авторов записей в настольных книгах из «Уского» такие мотивы наличествуют. Тем не менее, НКВД благодарит всех информаторов — и Юдина, Вовси и Сперанского в их числе — за службу…
Не хочу «входить в положение» уже давно покойных, жизнь положивших за человеков и пострадавших за то. Но ничего не сделав для пресечения преступных действий тогда еще профессора Штерн и ее покровителей, — возможно даже, что и палачей ее, — все они, оставившие записи в книгах «Уского», невольно подвели под монастырь и совсем иного толка публику, непостижимым образом подрасслабившуюся на отдыхе до выплеска на бумагу непозволительных мыслей и острого слова. Что было — то было…
Как мы знаем, большинство оригинальных записей не имело подписей, из–за чего у Лубянки сразу возникли сложности с их идентификацией. Но, без пяти минут писатель, Шейнин знал отгадку загадки. И, не имея представления о ходе Голомыстова (согласованном лишь с Акуловым), на очередном междусобое в Доме литераторов секрет растрепал, по «секрету». И только сутки спустя узнал, какой мощи фугас самооговора, а теперь еще и запальный ключ к нему, отдал он «друзьям» с Лубянки! Ладно: фугас–самооговор всей старобольшевистской кодлы утерял не он. Но ключ к нему! Не удержался — похвастался своей осведомленностью в «литературоведении»! И в одночасье потерял лицо хотя бы как автора тех же «Записок следователя» — запала–то теперь не утаить. А все потому, что ему известна была деятельность Ивана Филипповича Масанова — русского литературоведа. Этот незаурядный самоучка из московского Черкизова, знакомясь лично или перепиской, «…с увлечением раскрывал авторов статей, брошюр и книг, не имевших никаких авторских подписей и обозначений». Свою деятельность он начал в конце восьмидесятых — начале девяностых годов девятнадцатого столетия, и сразу стал собирать «Словарь псевдонимов».