Вот в такой спокойной, трудолюбивой обстановке я и родился. Когда мне минуло лет пять, в жизни нашей семьи произошли какие-то неприятные перемены. И если порой ужин бывал скромнее обычного, я видел, что матушка чем-то озабочена, но тогда я, конечно, не понимал толком, в чем дело.
Позднее мне стало ясно, что отец оказался жертвой конкуренции машинного производства. Некоторые оптовики из соседних городов, которые раньше всегда давали ему выгодные заказы, обанкротились, и отец остался почти без работы. Каких-либо сбережений, которые выручили бы его в трудную минуту или помогли заняться другим ремеслом, у него не было. Кроме того, человек старинного склада, он чтил традиции и никак не мог уразуметь, зачем появились эти машины, которые ломали жизнь ему и другим ремесленникам и превращали простые кустарные туфли в предмет роскоши, доступный лишь богачам.
Теперь я припоминаю, что в этой новой обстановке я нашел себе некоторое развлечение. Вместо того, чтобы держаться за юбку матери, я тоже начал как-то помогать дому. Это было необходимо. Даже я, пятилетний малыш, вынужден был зарабатывать. Я стал выполнять разные поручения. Часто, например, отец посылал меня к столяру, мастро Парб[1], чтобы взять у него каблуки для тяжелых, подбитых гвоздями деревянных ботинок, которые отец продавал крестьянам. Мастро Парб скоро обнаружил, что я умею петь, и после матушки оказался моим первым слушателем. Он ставил меня на скамейку, которая была так высока, что я не решался спрыгнуть с нее. Я с ужасом смотрел на пол, умоляя его отпустить меня, потому что отцу срочно нужны каблуки, и он ждет меня. Но спасения для меня не было до тех пор, пока я не уступал мастро Парб и не пел. Он обычно просил меня спеть последнюю популярную мелодию, а я к тому времени знал их уже много. Именно там, в мастерской мастро Парб, среди стружек, опилок и столярных инструментов я услышал первые в моей жизни аплодисменты.
Мастро Парб, должно быть, рассказал обо мне кому-то из знакомых в округе, потому что вскоре самые разные и незнакомые люди стали просить меня спеть. Теперь в любое время дня, когда бы я ни отправлялся с поручениями отца, мне нужно было для этого все больше и больше времени. Бежал ли я вприпрыжку по склону кривой улочки или устало поднимался по крутому переулку, мне всегда попадалась на пути какая-нибудь старушка, сидевшая в тени с вязаньем в руках, готовая соблазнить меня сладостями. Если же я играл с ребятами на площади, у фонтана, то старики, проводившие там в разговорах целые дни, подзывали меня к себе и не отпускали, пока я не уступал их просьбам спеть. И как бы сильно мне ни досаждали порой подобные помехи в моих играх (независимо от сластей и мелких монеток, которыми они вознаграждались), досада моя исчезала, как только я ощущал то удивительное восторженное чувство, которое отчетливо вспоминаю и сейчас, перебирая в памяти былое.
Это удивительное ощущение я снова испытывал потом всякий раз, когда какая-нибудь ария, музыкальная фраза или даже отдельная хорошо сфилированная нота волновали публику, а вместе с ней и меня. Это было ощущение, что свершилось наконец самое сокровенное мое желание. И всегда это было не столько желанием заслужить аплодисменты, сколько потребностью быть понятым, принятым, потребностью единения со слушателем.
Нас, певцов, часто обвиняют в тщеславии. И в самом деле, множество разных смешных историй, которые происходят с нами на сцене, доказывают, что это так. Но гораздо чаще, однако, наше тщеславие — это лишь своеобразное выражение мучительной, не дающей покоя потребности снова и снова убедиться, увериться, что найден контакт со слушателем, что вокальное исполнение (поскольку во всем прочем певцы чаще всего слабы и беспомощны) тронуло сердца, преодолев все преграды, создаваемые импресарио и всякими другими людьми. Нет нужды добавлять, что осознал я все это не сразу, а позднее, в результате некоторых размышлений. Конечно, это связано и с той все возраставшей радостью, которую я испытывал всякий раз, когда еще мальчиком заставлял людей повторять: «Еще только одну песенку, Беньяминелло!».
Пение, однако, вовсе не было моей единственной радостью в жизни. Если бы в мои пять лет меня спросили, что мне больше всего нравится, я ответил бы, вероятно: «Играть в камешки!». Страсть к этой игре однажды очень встревожила нашу семью, и братья до сих пор припоминают мне это.