— «Записки мелкотравчатого» вы у Десницкого попросите. У него есть.
Я поглядывал с изумлением и страхом на медный кран, как на живое и недоброе существо. Этот проклятый кран не пожелал подчиниться мне, но без всякого сопротивления покорился Горькому. Вещи слушались Горького. Если он брал в руки какую-нибудь безделушку и начинал поворачивать ее, рассматривая, то этот предмет, зажатый между большим и указательным пальцами его руки, как бы оживал, играл, прихорашиваясь и, казалось, остался бы висеть перед его глазами, даже если б он выпустил его. Горький любил произведения рук человеческих, и вещи отвечали ему взаимностью.
Список книг, закупленных мною, Алексей Максимович одобрил. Но дополнительный список, который дан был Алексеем Максимовичем, показал мне, что книги не только умирают, но могут и воскресать из мертвых.
Время меняет оценку. Книги испытывают судьбу независимо от их авторов. Можно сколько угодно рекламировать плохую книгу, но она все равно рано или поздно умрет. И можно как угодно ругать или замалчивать хорошую книгу, но она все равно останется в живых.
Однажды был литературный вечер в клубе милиционеров. Большой зал был полон народу. Обещаны были выступления лучших писателей, в том числе Максима Горького.
Знаменитости один за другим читали свои произведения. Их встречали и провожали вежливо, слушали внимательно и с уважением. Но когда появился перед публикой Алексей Максимович, зал грохнул аплодисментами и приветствиями. И сам Горький, в отличие от других выступавших, чувствовал себя совершенно свободно, был очень весел и весь светился оживлением.
— Ну да,— раздраженно сказал кто-то из присутствовавших здесь литераторов своему соседу, тоже литератору,— здесь он в своей компании.
Алексей Максимович, бесспорно, был здесь в своей компании. Он был с народом, он был единственным подлинно народным писателем среди выступавших. Революция принимала все без исключения произведения его.
Он хотел и других писателей убедить в том, что надо работать для народа. Он давал им работу, подсказывал темы, с величайшим тактом учитывая возможности каждого.
Вокруг Алексея Максимовича собиралось все больше и больше литераторов, ученых, художников, интеллигентов всех профессий. Иными из новоявленных друзей Алексей Максимович увлекался чрезвычайно. Он вообще увлекался людьми часто и неудержимо.
Позже, в двадцать первом году, в беседе с нами, молодыми, начинающими писателями, он сказал как-то:
— Меня называют бытовиком, даже натуралистом. Но какой я бытовик? Я — романтик.
Далеко не все оправдывали эти его порывы. Приходилось ему часто обманываться в людях. Но он все равно не менял своего поведения и продолжал увлекаться то тем, то другим.
Это была в нем изумительно молодая черта, редкая для писателя, справившего пятидесятилетний юбилей со дня своего рождения.
3
Прошло несколько недель, и в работе моей совершилась серьезная перемена. Я сидел уже за секретарским столом в той же комнате, в которой принимал посетителей Алексей Максимович Горький, и сознание мое явно отставало от действительности.
Гордый, испуганный, счастливый и растерянный неожиданным выдвижением на столь высокий пост, я робел каждый раз, когда входил в комнату Алексей Максимович. Никак не мог я привыкнуть к тому, что нахожусь чуть ли не в ежедневном общении с Максимом Горьким. Среди посетителей попадались люди весьма известные, даже знаменитые — академики, профессора, писатели. Я был полон почтения и энтузиазма.
К тому часу, когда являлся Алексей Максимович, толпа просителей обычно ожидала его в приемной. Все они так горячо выражали свои чувства Алексею Максимовичу, что казались равно обожающими его.
Алексей Максимович приходил всегда с толстым портфелем под мышкой. Из портфеля он вынимал одну за другой прочитанные рукописи и книги и выкладывал их на стол.
Очень высокий, очень гибкий, очень бесшумный, он для меня был вне возраста. Он представлялся мне очень старым и мудрым и очень молодым, самым молодым и даже шаловливым, когда, весь светясь, начинал, например, рассказывать что-нибудь забавное и увлекательное, изображая вдруг то официанта, то — неожиданно — пастуха в киргизских степях.
Я доверчиво полагал, что те, кто объясняется в любви к Алексею Максимовичу, действительно преданы ему и революции,— был я все-таки еще очень молод, возможность дистанции между истинным чувством человека и словом его была неясна мне.
Чуть ли не единственным исключением считал я нашего юрисконсульта. Он имел наглость публично есть сало. Где он доставал его — неизвестно. Он все пожирал сам, никого не угощая. Неприятно было глядеть на его кругленькое брюшко, распиравшее жилетку. Щеки и губы его вечно лоснились, маленькие поросячьи глазки искательно и блудливо улыбались, нос у него был тупой и приплюснутый. Самый сытый человек среди служащих, он осмеливался высказывать пренебрежение даже к конине, деликатесу девятнадцатого года. Он стал ближайшим объектом моей ненависти. Я считал его способным на все.