Уже под утро Мандельштам присел к столу и записал все стихотворение от начала до конца. Голосом торжественным и певучим, гордо вздергивая подбородок, поэт прочел вслух свое новое произведение. Небольшого роста, худенький, остролицый, преисполненный вдохновения и радости. Оставил листок, промолвил:
— Передайте куда-нибудь, пожалуйста.
Стихотворение это было напечатано в журнале Дома искусств.
На следующий день он, недоспав, мчался по лестнице, торопясь на курсы Балтфлота — читать матросам лекцию. Дом искусств вообще днем пустел — обитатели расходились по работам и службам.
О том, что поэзия вернулась со служб домой, оповещал обычно громкий, модулирующий голос Пяста: «Грозою дышащий июль!..» С этой же фразы начиналось также и утро, она разносилась, как звон будильника. Всегда одна и та же: «Грозою дышащий июль!..» Пяст прочищал ею горло и настраивал себя на работу. Он, запомнившийся мне участник вечера футуристов, оказался теперь тоже жильцом Дома искусств.
Из всех жильцов Дома искусств Мандельштам был самый бесприютный и самый внебытовой. Вспоминаю, как однажды он, получив большое полено хлеба — совершеннейшее сокровище тех времен, выданное ему в Балтфлоте,— забежал ко мне и попросил разрешения оставить это богатство у меня на часок-другой, это представившееся мне огромным — не полено, а бревно хлеба. Он оставил и убежал. Я положил его драгоценность за окно и прикрыл номером «Вавилонской башни».
Затем Мандельштам исчез. Несколько дней подряд я испытывал все муки Тантала. Я спрашивал о Мандельштаме, но его не было. Его комната пустовала. И вдруг он вбежал ко мне:
— Михаил Леонидович, дайте, пожалуйста, хоть что-нибудь, может быть, корку...
Я подскочил к окну, вынул полено хлеба и протянул ему. А он, не давая мне слово сказать, торопился:
— Вы потенциально богатый... Если у вас я сегодня возьму, то уже к вечеру... Мне не нужно так много...
— Это ваш хлеб! Ваш собственный, заработанный! Весь! Целиком ваш! Вы его получили в Балтфлоте и оставили у меня! Я вам возвращаю ваш собственный хлеб!
Редко мне приходилось видеть столь изумленного человека, каким был в тот момент Осип Мандельштам. Он обо всем забыл.
Он любил матросов Балтфлота, и матросы Балтфлота любили его.
В дни кронштадтского мятежа он, встретившись со мной, схватил меня за локоть:
— Они не придут? Они не могут, не должны прийти! Они не придут!
Он весь дрожал от возбуждения. Он горел, заклинал, верил, этот поэт, впоследствии оклеветанный и погибший.
«Они», белогвардейцы, не пришли. Конечно, не пришли. Матросы Балтфлота сказали им свое весьма увесистое и грохочущее слово.
2
При Доме искусств работала литературная студия, которой руководил К. И. Чуковский. Опытные писатели вели в ней занятия. Молодежь обучалась здесь литературной грамоте, здесь писались стихи и рассказы, молодые знакомились со стариками, а старики — с молодыми.
Вот тут, в Доме искусств, и образовалась одна из первых ячеек советской литературы.
Была строгая закономерность в том, что советская молодежь, желавшая работать в литературе, тянулась к Горькому. Имена Горького и близких к Горькому писателей привлекали молодых, начинающих писателей в Дом искусств. Здесь то новое, что несла в себе молодежь, встречалось с интересом, радушно, находило помощь, поддержку. Здесь на молодых надеялись, здесь молодых любили, а глагол «любить» — очень емкий, в данном случае он означал веру старших в то, что молодые двинут литературное дело вперед.
Проходя мимо одной из отдаленных комнат нижнего этажа, куда ход вел через кухню, можно было иногда услышать доносившийся оттуда голос: «Праздничный, веселый, бесноватый...» Значит, пришел и ходит там из угла в угол красноармеец Николай Тихонов, шлифуя сочиненные в ночном карауле стихи. В студии появлялся невысокого роста брюнет в полувоенном костюме, с палочкой, на которую слегка опирался. Романтическая фигура — участник двух войн, бывший адъютант 1-го полка Деревенской бедноты, отравленный газами, контуженный Михаил Зощенко, к тому времени служащий военного порта. Говорили, что он очень талантлив, что его хвалит сам Чуковский. Размашистый, речистый Николай Никитин, тоже студист, в зеленой гимнастерке, кипел стихийными страстями и в том, что он писал, и в том, что говорил. Была среди начинающих врач Елизавета Полонская, которую признавали как поэтессу, а о том, что она врач, и не догадывались. Жил в Доме искусств семнадцатилетний Лев Лунц, рома-но-германист, филолог, которого в университете считали будущим ученым, а в Доме искусств видели в нем будущего литератора — драматурга и прозаика.