Был я жителем тогдашних окраин — Васильевского острова и Петроградской стороны, заводил дружбы и на Выборгской стороне, в центре бывал редко. Не пропускал ни одного авиационного состязания на Комендантском аэродроме в Коломягах. Навсегда врезалось в память, как на «празднике русского воздухоплавания» погиб капитан Мациевич — он вывалился из аэроплана, и черная фигурка его, кувыркаясь, полетела вниз. Мациевич был инженер, изобретатель. Летал он на стареньком аэроплане Фармана.
Читал я много и беспорядочно. Увлекался историей. Брал с отцовских полок томы Соловьева и Карамзина, лекции Ключевского. Любил исторические романы. Один год преподавал в ларинской гимназии историю Виктор Николаевич Сорока (Викниксор из «Республики Шкид»). Он оригинально, совсем не по учебнику, рассказывал на уроках историю Западной Европы, рекомендовал книги для чтения. Особенно увлекся я французской революцией. «Жирондисты» Ламартина — одно из сильных впечатлений юности.
В те времена жизнь столкнула меня только с одним из моих будущих товарищей-сверстников — с Михаилом Зощенко. Он год или два обучался в одном классе с моим братом (он был на два года старше меня) и даже носил ему уроки, когда тот болел. В 1919 году Зощенко при нашей встрече напомнил мне об этом. Оказались у нас и другие совпадения в биографиях. Оба мы были петербуржцами, из интеллигентских семей, оба ушли в 1915 году добровольцами на войну и были примерно на одних участках фронта.
Моим университетом стала солдатчина в царской армии. Стремясь вырваться из привычного петербургского круга в широкий мир и, конечно, под воздействием поднявшейся шовинистической волны, я подал заявление об ускоренном выпуске; в январе 1915 года, семнадцати лет от роду, сдал выпускные экзамены и ушел на фронт. Был сильно контужен, легко ранен. Прошел с разбитой дивизией всю Польшу от реки Нарев, выбираясь из окружения.
Разговоры о революции я слушал чаще всего в доме Венгерова. О революции говорилось как о бесспорном и притом ближайшем будущем. Споры были горячие. Но у иных гостей слово «революция» звучало как-то по-домашнему, словно ее уже заранее распланировали и освоили, как новую квартиру, в которую предстоит переехать.
Мой уход на фронт оказался своеобразным «хождением в народ», во всяком случае — в самую жестокую реальность. Фронт истреблял иллюзии, показывал обнаженную правду. Вставал призрак чего-то неведомого, совсем непохожего на ручную, удобную, заранее разлинованную и расчерченную революцию.
Отступление из Польши правильней было бы назвать бегством разгромленной армии.
На станции Лида, к которой мы пришли осенью 1915 года, в суете и панике эвакуирующегося железнодорожного узла, я забрел в какую-то сторожку. Здесь из уст неизвестного солдата, возможно — рабочего в солдатской шинели, я впервые услышал слова Ленина о превращении войны империалистической в войну гражданскую.
Фронт с его смертями и бедствиями был, конечно, отличной жизненной школой, он мог научить не только юнца. Но привычная книжная история, в формулах и рамках которой я жил, не могла дать добрый совет. Эта история зашла в тупик. Все становилось бессмысленным. Казалось, что Россия осуждена на страшную и позорную гибель, а сил спасти положение и соответствующих умов нету. Слова Ленина дышали живой историей, живой жизнью, чувствовалось, что выросли они из обнаженной правды событий, в которых я участвовал.
В шестнадцатом году, когда мы стояли в Полесье, сказались последствия контузии в грудь, я был отпущен в Петроград и там, по окончании отпуска, назначен был в 1-й пехотный запасный полк писарем в канцелярию. Нестроевая писарская должность вела к чрезмерным унижениям, и в конце концов я добился перевода в строй, в 6-й саперный батальон.
Здесь, в питерском гарнизоне, я познал положение солдата в тылу. Мы, по существу, были лишены самых элементарных гражданских и человеческих прав. Наше положение мало чем отличалось от положения арестантов. В 6-м саперном батальоне я был назначен в роту кандидатов в школу прапорщиков и должен был к весне 1917 года надеть офицерские погоны. Но офицером я не стал.