Настроения у нас были романтические. Была идея делить гонорары (если таковые будут) и пищу поровну, как в коммуне.
В Доме искусств центр явственно перемещался от старых и маститых писателей к молодым. Были и совсем юные — шестнадцатилетние Николай Корнеевич Чуковский и парижанин Владимир Познер, тогда живший в Петрограде, ныне французский писатель. Были девушки, преданные искусству, среди них — душа Дома искусств Марья Сергеевна Алонкина, или, попросту, Муся Алонкина, семнадцатилетняя энтузиастка рождающейся советской литературы. Она с четырнадцати лет работала в Пет-рокоммуне, а затем — такие повороты были тогда часты — стала секретаршей Дома искусств. Владимир Познер посвятил ей такие стихи:
Муся Алонкина вышла замуж за чешского коммуниста и в тридцатые годы умерла от туберкулеза. Ей посвящен был в 1922 году наш первый альманах.
То было очень молодое время. Советская литература переживала тогда своеобразный Sturm und Drang.
Невероятными темпами шел рост литературы. Чуть ли не каждый день приносил новое имя и новое — конечно, «замечательное» — произведение. Новые, неизвестные до того имена писателей доносились к нам из Москвы, из Сибири, со всех концов страны. И чем неизвестней было имя, тем больше возбуждало оно надежд.
В этом бурном и молодом потоке старые, заслуженные писатели, сдружившиеся с нами, такие, как Ольга Форш, М. Шагинян и другие, тоже числились молодыми и начинающими и нисколько не обижались на это.
Но, может быть, моложе всех был Алексей Максимович Горький. Его увлечение советской литературой выражалось в формах необыкновенных.
— Они пишут гораздо лучше меня,— сказал он, например, однажды, и это было уже просто страшно.
Никогда в истории всех литератур не случалось так, чтобы общепризнанный мировой писатель, классик, с такой уверенностью и надеждой строил молодую литературу, неудержимо и обаятельно восхищаясь неоперившимися птенцами.
Его любовь и забота согрели нас и оставили в душе неизгладимое чувство благодарности.
Алексей Максимович заботился обо всем — и о нашей пище, и о нашей одежде, и о наших рукописях.
Он был болен и собирался для лечения за границу. Но и оттуда он продолжал заботиться о нас. Из Берлина он тотчас же по приезде прислал нам костюмы и сапоги. Полонской достались тоже мужские сапоги.
Вот отрывки из писем его ко мне 1921 —1923 годов:
«...Держитесь ближе, крепче, и вы явитесь магнитом, который привлечет к себе все наиболее значительное...»
«...Крайне необходимо, чтобы все вы как можно скорее и крепко встали на ноги,— не голодали бы, не хворали...»
«...Очень беспокойно думается о всех вас...»
И так далее, и так далее.
Он называл дружбу молодых советских писателей «оригинальным и небывалым в русской литературе явлением» и писал:
«...Как хочется, чтобы эта внутренняя связь все крепче связывала бы вас. Только вот на таком чувстве глубокой дружбы и взаимопомощи возможна плодотворная работа без ущерба для индивидуальности каждого из вас...»
Он организовывал переводы советской прозы на иностранные языки, писал о новой литературе, и письма его того времени полны самых нежных фраз. Вот слова, которые адресовал он молодой советской литературе, быстро и бурно растущей по всей стране:
«...Вы начинаете новую полосу в развитии литературы русской...»
«Слежу за вами с трепетом и радостью. Будьте здоровы, живите дружно...»
Между тем жизнь меняла свои формы. Переход от суровых и романтических лет гражданской войны к нэпу резко, зримо изменил весь облик жизни. Часть помещения Дома искусств была отдана под ресторан, название которого было «Шквал». То был действительно шквал — бурный, пьяный, крепко посоленный первым годом нэпа.
Дом искусств кончал свое существование. Население его разъезжалось и расходилось кто куда.
Но связь между молодыми, скрепленная Горьким, не порывалась. Мы продолжали собираться еженедельно и читали друг другу свои новые вещи, и письма Алексея Максимовича, получаемые нами, оглашались на собраниях.
Из-за границы Алексей Максимович продолжал давать советы, ни на миг не оставляя нас без внимания и заботы своей.