Выбрать главу

Справа от меня лежал пожилой солдат, весьма солидный бородач, человек сумрачный, молчаливый и очень хозяйственный. Он ежедневно отчитывал санитара за мусор и грязь, которыми очень богата была наша палата. Но его немногословные строгие выговоры санитар выслушивал равнодушно, иногда только ухмыляясь не без доброты. А чистенький фельдшер острил:

— Ты ж тут на временном пребывании, проездом, так сказать, в загробный мир. О боге думай, а не о вшах.

Слева от меня лежал молоденький самокатчик, очень разговорчивый и любознательный. С необычайным оживлением, как о чрезвычайно радостном событии, он рассказывал о том, как его стукнуло осколком:

— Прямехонько в грудки.

Обо всем он говорил с удивительным восторгом человека, которому предстоит еще долгая, замечательно интересная жизнь, а не безвестная смерть в этой вшивой палате. Он был ровесник мне, ему было тоже девятнадцать лет, но книг в жизни своей он, малограмотный деревенский парень, почти не читал. Однако имя Горького было знакомо ему.

Горький был для него не живым человеком, а легендой, увлекательнейшей сказкой о том, как человек с самых низов дошел до самого верха и других туда зовет. Это была хорошая, внушавшая бодрость, обещавшая счастье сказка.

Книги Горького — то те, то другие — сопровождали меня от Прасныша до Полесья, от Нарева до озера Нарочь, постепенно вытесняя все остальные книги, всех остальных писателей того времени. И в петроградских казармах они дружили со мной. Они составляли поразительный, оздоровляющий контраст с господствовавшей литературой тех лет, удивительной по лживости шовинистической литературой, в которой стиралась грань между талантом и бездарностью.

Не помню, каким образом оказалось у меня здесь несколько книжек, среди них изданные тоненькими брошюрками «Двадцать шесть и одна» и «Рождение человека» Горького, а также его «Детство».

Двадцать шесть загнанных на дно жизни тружеников построили мечту — и она рухнула от прикосновения сытого животного. Но жизнь — не в нем, не в его сытой морде, жизнь — в пути, в дороге, на которой Горький помог женщине родить. Народ силен, как эта женщина, которая, родив, встала и пошла.

Вырванный солдатчиной из привычного с детства интеллигентского круга, я по-новому полюбил произведения Горького. Книгами своими Горький внушал мужественное отношение к самым тяжким бедствиям. Я не понимал тогда, что Горький стал для меня уже не просто любимым писателем, но учителем жизни. Книгами его я питался как хлебом, без которого не проживешь.

Насколько позволяла болезнь, я читал соседям своим рассказы Горького, и даже юный самокатчик не перебивал меня. Он слушал, разинув рот и сдерживая кашель.

«Детство» Горького самокатчику так и не пришлось узнать, потому что он умер.

Он умер вечером. Санитар убрал с его кровати белье и оставил голое безжизненное тело на грязном, в разноцветных пятнах, полосатом матраце до утра. Дело обыкновенное, незачем беспокоить начальство к ночи. Так мертвый самокатчик провел с нами последнюю свою ночь в «палате смертников».

Сосед мой и я не могли заснуть. В темноте кашляли, бредили, метались умирающие солдаты. Пахло потом, немытым человеческим телом и почему-то щами, которые, очевидно, кисли в невынесенных тарелках в каморке санитара. Тяжелый, густой, отравляющий воздух. Мой пожилой сосед молчал, даже выговора санитару не сделал за то, что тот оставил покойника вместе с живыми. Он молчал торжественно и важно, повернувшись набок и глядя туда, где желтело в сумраке неподвижное худенькое мальчишеское тело. Он так величаво молчал, что наутро казалось мне: всю ночь мы с ним проговорили на самые важные, на самые глубокие и нужные душе человеческой темы.

То был не единственный случай, когда покойника оставляли лежать среди живых. Это случалось часто в нашей палате. Но на этот раз ко мне явился мой дядюшка, профессор С. А. Венгеров. Два дня тому назад я решил наконец известить его о своем неприглядном положении, отправил открытку, и вот теперь в дверях появилась массивная фигура с полукружием седой бороды, в белом халате.

Венгеров подошел ко мне, поглядел на соседнюю койку, на которой лежал мертвый самокатчик, уронил перчатки, заплакал и быстро пошел к выходу. Как он потом говорил, он вспомнил известную сцену из «Войны и мира» (посещение госпиталя Николаем Ростовым). Но у меня тогда не возникали литературные ассоциации, и я очень удивился странному поведению дядюшки.

Через несколько минут Венгеров вернулся с врачом, и меня вместе с моим пожилым соседом перевели в другую палату, а вскоре вызвали на комиссию. Мы оба — мой сосед и я — нарушили правила «палаты смертников», не умерли. Комиссия обоим нам оставила «положение безнадежное», но дала при этом только трехмесячный отпуск.