Известно, что Корней Иванович производил громадную работу по восстановлению подлинных, не изуродованных цензурой текстов Некрасова. Добытые неутомимыми поисками строки он вписывал со скрупулезнейшей точностью на поля дореволюционного издания, он возрождал их к жизни, и вот — наконец-то все эти драгоценные находки могли пойти в дело! Наконец-то можно было дать людям полного, неурезанного Некрасова!
Я очень гордился, когда, просматривая принесенные мною листы, Корней Иванович почти пел, растягивая слова:
— Как прия-ятно, когда тебе помогает человек с чувством ри-итма...
Замолкал, настораживаясь, проверял что-то по оригиналу и затем вновь распевал.
Это было более чем пятьдесят лет тому назад, и хотя помнится мне, что я помогал держать корректуру, но я сомневаюсь в этом. Однотомник Некрасова под редакцией К. И. Чуковского вышел в свет в 1920 году, а тогда, в 1918-м, видимо, готовился окончательный текст для набора.
Тон, который как-то естественно устанавливался Чуковским в работе с людьми, был дружеским, товарищеским, веселым. Именно веселым. Корней Иванович работал весело, и даже какая-нибудь самая унылая, почти канцелярская работа становилась в общении с Чуковским радостной. Корней Иванович, среди других своих дел, редактировал в ту пору воспоминания А. Я. Панаевой, и, прямо скажу, малоинтересным занятием было, например, выуживать в тексте собственные имена и указывать, кто такие и на каких страницах упоминаются. Но Корней Иванович сопровождал эту работу рассказами, шутками, остроумными характеристиками людей, и эта острая приправа превращала суховатое занятие в удовольствие; фамилии, годы рождения и смерти, нумерация страниц — все получало большой смысл, становилось значительным и важным.
Конечно, Чуковскому был абсолютно чужд даже малейший оттенок начальственного тона, он и работал, и шутил, и сердился, и дразнил на равных, с полным, казалось, забвением разницы в возрасте. Он был столь талантлив, умен и добр, что никак не мог превратиться в грузного, маститого, подавляющего своей известностью и авторитетом человека. Этот знаменитый писатель всегда оставался легким, живым, подвижным, увлекающимся. Он долгие годы жил и работал в нашей северной столице, но южное солнце жарко пылало в нем. Что-то в нем было от озорного подростка и при седине в волосах.
Вот образец обычного стиля его деловых писем и записок (письмо касается воспоминаний Панаевой):
«Милый Михаил Леонидович,
посылаю вам список собственных имен и те листы, из коих вы еще не почерпнули оных.
Будьте любезны, почерпните!
Надеюсь, что вы благоденствуете. Ваш Чуковский.
Я еду в Москву, через три дня — обратно.
Пожалуйста, к тому времени!»
Однако случилась однажды и такая записочка:
«А по-моему — служить так служить, а то, задравши рубашку, таких горячих бы всыпать, что три дня почесываться бы стал...»
И подпись: «Гоголь-моголь».
Это значило, что я понадобился Корнею Ивановичу, а меня нигде не найти. И он угостил меня цитатой из Гоголя.
Или такую записочку находишь у себя:
«Дорогой Михаил Леонидович!
Был. Грущу, что не застал. Соскучился.
Ваш Чуковский»
О, эти записки Корнея Ивановича!..
Сердился Чуковский не злобно, не мстительно, не столько сердился, сколько огорчался, никакой злопамятности не проявлял.
Однажды, например, он просил меня (он всегда просил, а не поручал) выписать из журнала «Нива» материалы, опубликованные им несколько лет тому назад, а кстати посмотреть, нет ли за тот год еще чего-нибудь, им напечатанного. Я нашел в журнале, кроме того, что мне указал Чуковский, несколько его стихотворений, не детских, не сатирических, не переводных, а просто симпатичных лирических стихотворений. Это было для меня новостью, я и не подозревал, что есть у Корнея Ивановича такого рода стихи, и, конечно, я добросовестно переписал их и понес автору.
— Какой по-очерк! — восклицал Корней Иванович, рассматривая нужные ему материалы.— Како-ой почерк! (Почерк у меня был всегда отвратительный.)
И вдруг его всего передернуло, и лицо у него стало таким, словно он проглотил жука или осу,— он увидел свои старые лирические стихи, тщательно мною переписанные и принесенные.
Откинувшись к спинке стула, он швырнул карандаш на пол и уже без смягчающих интонаций, обиженно, почти возмущенно заговорил: