Трудно мне было поверить, что Корней Иванович умер. Так недавно я его видел в санатории в Кунцеве. Он гулял бодро, как здоровый. Я устал, просил присесть хоть бы ненадолго, а Корней Иванович, отгуляв полтора часа, готов был гулять еще и еще. И вдруг...
Мне рассказывали, что, умирая, он произнес:
— Вот и нету Корнея Чуковского.
Он ошибся.
Корней Чуковский есть и всегда будет. Его книги никогда не умрут. А он — в них.
НИКОЛАЙ ЧУКОВСКИЙ
Не могу определить, с какого года я знал Николая Корнеевича или, попросту говоря, Колю Чуковского. Мне всегда казалось, что с самого рождения. Но особенно отметилось в памяти лето восемнадцатого года. В ту пору я после фронта, после Питерского гарнизона, ненадолго оказался в Ермоловской под Петроградом. Там была и семья Чуковских. Как-то Коля пошел со мной гулять и своими вопросами о войне, об армии, о революции так разжег меня, что я заговорил с ним, как со взрослым. Вопросы и реплики моего малолетнего спутника были столь уместны и умны, что я окончательно забыл о его возрасте. И только когда мы уже возвращались домой, вдруг удивился — ведь собеседнику моему всего лишь четырнадцать лет! Четырнадцать лет! Он еще мальчик в коротких штанишках, подросток, а вот как интересно и легко мне, шагнувшему тогда уже в третий десяток лет, разговаривать с ним! Я подивился и запомнил ту прогулку как первое мое знакомство с Колей.
С детства я знал и любил его родителей — Корнея Ивановича и Марью Борисовну, и было приятно все чаще и чаще встречаться с их детьми. В двадцатом году я поселился в Доме искусств, где Коля бывал постоянно. Он посещал литературную студию, знакомился и дружил со старшими товарищами. И когда мы, тогдашние молодые, образовали кружок «Серапионовы братья», то Колю и некоторых его товарищей по Тенишевскому училищу и по студии мы называли «младшими братьями»...
Коля был моложе меня на семь лет, но обращение друг к другу на «ты» возникло естественно и неизбежно. И отношения были легкие и веселые. Еще не кончилась война, были и голод и холод, работали мы на разных работах очень много, сыпняк и прочие болезни валили нас, давали о себе знать полученные раны и контузии, вообще было очень трудно. Но внутренняя веселость, рожденная высокой романтикой тех лет, не оставляла нас. И эта веселость, зацепляясь за первую попавшуюся пустяковину, проявлялась неудержимо. Вспоминаю, как однажды в двадцатом году я получил на работе бесценное сокровище — чуть ли не фунт настоящего сливочного масла. Вернулся поздно, кинул его на стул, лег и заснул. Утром, проснувшись, вижу — сидит на стуле Коля Чуковский и терпеливо ждет, когда я открою глаза.
— Вот я тебя сейчас угощу! У меня — масло!
Коля всегда любил поесть и в сытые времена. А тут — масло в двадцатом году! Небывальщина! Но где оно? Ищем, ищем. Нету! Коля нагнулся, чтобы поглядеть под кровать, и тут я увидел, где масло. Увы! Оно оказалось на Колиных штанах — он сел на него. Штаны были единственные, масло тоже было единственное, а вот хохот, который обуял нас при этом, был типическим для молодежи тех лет. Смеялись мы очень охотно по любому подходящему поводу.
Коля еще мальчиком начал писать стихи. Вызывающе, принципиально простые, вызывающе, принципиально традиционные по форме. В них не выражались мимолетные или не мимолетные настроения. Вообще слово «настроение» не пользовалось у нас популярностью. Оно было слишком туманно и неопределенно, отдавало плохой литературой и плохим вкусом. Если у кого «настроение» — ступай куда-нибудь, где охи и вздохи, а нам это ни к чему. И Коля писал стихи сюжетные, динамические, в которых господствовало изображение современной реальной жизни. Личность автора сказывалась только в выборе темы, в направлении, в окраске. В изобразительности этих стихов обнаруживал себя будущий прозаик. Потом такие сжато написанные пейзажи появились в его прозе, в «Княжьем углу», в «Ярославле», в других вещах. А ранее, в двадцать первом году, семнадцатилетний Коля Чуковский давал их в острых, драматических эпизодах, насыщавших его стихи.