Только к вечеру 20 октября войскам был отдан приказ принять решительные меры и прекратить погром. Мы видели из нашей квартиры, как войска на Галицком базаре стреляли в толпу громил, которая разбежалась, оставив за собой несколько убитых и раненых.
От нашей прислуги и молодежи из соседних квартир мы узнали, что по городу ходят страшные слухи, будто «тысячи жидов» собрались в нескольких верстах от Киева и хотят вырезать всех жителей Киева, что Голосеевский монастырь горит и все его монахи перерезаны, что пороховые склады под Киевом взорваны. В полицейские участки прибегали в панике полуодетые мужчины, женщины, дети и просили защитить их от мести евреев. Они кричали, что евреи уже начали резню христиан и тому подобное. Все эти слухи распускались, конечно с провокационными целями.
Погром, свидетелями которого мы оказались, произвел на нас гнетущее впечатление, оставил чувство отвращения, ужаса и вместе с тем злобы на собственное бессилие. Всю жизнь я не могу забыть этих кровавых сцен, этой трагедии ни в чем не повинного народа. Почти все еврейские лавки в Киеве были разгромлены и разграблены, много домов разбито и опустошено. Бродя по Киеву, можно было видеть дома без окон и дверей – остались только стены, полы и потолки. На улицах валялись остатки мебели, разбитой утвари и посуды. Прилегающие к Галицкому базару и Подольскому рынку улицы, сады и бульвары были усеяны пухом из перин и подушек. Сколько людей было убито и ранено – об этом газеты не писали.
Это было мое первое знакомство с «еврейским вопросом» в «истинно-русском» и «истинно-украинском» стиле. Бабушка, умная и добрая старушка, небогатая русская дворянка, была так потрясена сценами погрома, что всю зиму чувствовала себя плохо, болела и скоропостижно скончалась весной 1906 года от кровоизлияния в мозг. Мама, приехавшая из Конотопа, похоронила ее на Лукьяновском кладбище.
Со смертью бабушки в нашей жизни началась новая глава. Бабушка завещала маме несколько тысяч рублей на наше образование. С этих пор мы с братом жили в Киеве на пансионе в семьях вдов офицеров (капитанов и штабс-капитанов), погибших в русско-японской войне. В Конотоп мы приезжали на летние каникулы, на Рождественские и Пасхальные праздники.
Наш отчим, имевший двух сыновей от первого брака, был добрый, справедливый и честный человек. Он любил нас, как родных детей, и мы звали его отцом. У них с мамой появились от второго брака ещё два сына, моложе нас на 7 и на 12 лет. Всего в нашей семье оказалось 6 мальчиков. Отец работал в Конотопской земской управе, мама занималась хозяйством и воспитывала детей. Семья была большой и дружной. Даже когда мы все выросли и разлетелись за тысячи верст от родного гнезда, каждый из нас поддерживал связь с отцом и матерью. Мы старались хоть раз в два-три года посетить родной дом. Родители наши умерли глубокими стариками вскоре после Второй мировой войны.
В Киевской первой гимназии, переименованной в 1911 году, в день своего столетия, в Императорскую Александровскую гимназию, я учился 9 лет – с сентября 1905 года по июль 1914 года.
Не буду подробно говорить о Киевской первой гимназии. Ее жизнь и нравы, ее порядки и традиции, ее учителя и ученики описаны достаточно красочно двумя другими ее учениками, имена которых хорошо известны как русскому, так и зарубежному читателям, – Михаилом Булгаковым и Константином Паустовским.
Я много читал о гимназиях царского времени, в том числе «Гимназисты» Гарина-Михайловского, «Гимназисты» С. Яблоновского, знал гимназический быт царской России по рассказам Чехова, Куприна, Бунина, но должен заметить, вслед за Паустовским и Булгаковым, что Киевская первая гимназия выгодно отличалась от звериных питомников с полицейско-казарменным бытом, которые изображены Гариным-Михайловским и Яблоновским. Киевская первая гимназия была консервативной, но не реакционной.
Во главе нашей гимназии, как и других казенных гимназий, стояли, как правило, монархисты (директор, инспектор), часть учителей тоже была монархически настроена. Но образование и, главное, воспитание в нашей гимназии, при соблюдении монархической внешности и форм, было либерально-оппозиционным, прогрессивным и свободомыслящим. Нас старались воспитать людьми. Уважение к человеческому достоинству выражалось даже в том, что к гимназистам приготовительного класса обращались на «вы», «ты» говорилось лишь в порядке близкого знакомства и дружеского расположения. Официальное обращение к нам было – «господа гимназисты».
Гимназия, которая воспитала столь свободомыслящих писателей и деятелей культуры и театра, как М. Булгаков, К. Паустовский, А. Ромашов, В.П. Кожич (режиссер ленинградского театра драмы имени А.С. Пушкина – бывшей Александринки), Саша Амханицкий, арестовавший в 1917 году редактора газеты «Киевлянин» В.В. Шульгина, и другие, не могла быть и не была реакционной. Нужно упомянуть, что выпуски Гимназии периода 1910-1917 годов почта целиком сгорели в пламени Первой мировой и гражданской войн. Из моего класса выпуска 1914 года, в котором было 32-33 ученика (второе отделение), к началу Второй мировой войны осталось в живых лишь четыре человека.
Состав учеников представлял пеструю картину: дети местных дворян, помещиков и чиновников, занимавших довольно крупные, но не самые высокие посты в киевской администрации и суде; дета разночинцев – большей частью адвокатов, врачей, учителей и др.
Первые отделения каждого класса гимназии были более аристократичными и сановными, во вторых отделениях было сравнительно больше разночинцев. Ежегодные бои между первыми и вторыми отделениями я наблюдал не раз, но по причине щуплости и хилости к ним не допускался.
По своему национальному составу учащиеся нашей гимназии были, в основном, русскими. Преподавание велось на русском языке. Попытки некоторых учеников говорить в гимназии на украинском языке быстро пресекались гимназическим начальством. Украинский язык был объявлен языком простонародья, а не интеллигенции.
Общее число учащихся в гимназии составляло, в среднем, около 700 человек. Число гимназистов-евреев не превышало 20 человек (трехпроцентная норма). В нашем классе из 35 гимназистов было пять поляков-католиков и три еврея.
И здесь я не могу не отметить одну парадоксальную особенность. Гимназия была консервативной, руководили ею завзятые монархисты-националисты во главе с директором Терещенко. Но травли евреев-гимназистов со стороны основной массы учащихся не было. И не потому, что все дворянские и сановные сынки хорошо относились к евреям – своим сотоварищам по классу, а потому, что Терещенко не допускал и пресекал самыми решительными мерами попытки такой травли. Монархист до мозга костей, он добился в 1911 году запрещения принимать евреев в Первую Киевскую гимназию. Но тех евреев, которых он принял в гимназию до 1911 года, он в обиду не давал. Они пользовались правами наравне с остальными. Я хорошо помню, что все три еврея из нашего класса в течение девяти лет учения в нашей гимназии не подвергались травле, по крайней мере открытой, ни со стороны преподавателей-монархистов, ни со стороны гимназистов. И Саша Амханицкий, и Саша Рабинерсон (он защитил почти одновременно со мной, в декабре 1940 года, в Ленинграде докторскую диссертацию по химии, а в 1941 году умер от голода во время блокады Ленинграда), и Коля Жолквер могли жить и учиться более или менее спокойно под державным крылом директора гимназии Терещенко. Попытка «дворянского сына» Столицы в октябре 1913 года, во время процесса Бейлиса, оскорбить Сашу Амханицкого закончилась, как будет показано дальше, удалением Столицы из гимназии. Его выходка была чрезвычайным происшествием, не отвечающим духу и традициям нашей гимназии.
Я был свидетелем и участником почти всех событий в жизни гимназии этих лет и знал почти всех учителей. Вместе с другими «кишатами» (приготовишками) мы с братом были захвачены в плен старшеклассниками и выпущены как живые снаряды-торпеды на толстого физика для того, чтобы он застрял в узкой входной двери. Я видел отца Симеона Трегубова, выскочившего в растерзанном виде из старшего класса, где на него напустили крысу, и слышал об его уходе из гимназии после того, как в том же классе гимназисты заставили его почтить вставанием память отлученного от церкви «еретика» Льва Николаевича Толстого. Я спасался с уроков математики и физики в класс ксендза Оленского. Я видел, как швейцар Василий тискал в вестибюле сербского короля Петра I, посетившего нашу гимназию: швейцар напяливал на короля полуспущенную шинель вместо того, чтобы снять ее. Наконец, мне и брату пришлось быть жертвами повторного «психологического опыта», проделанного впервые над латинистом Суббочем, когда весь класс встретил его, стоя на головах, а затем бессовестно убеждал Суббоча, что это ему только показалось и привиделось. В нашем классе решили повторить подобный «опыт» и в добавление подвесили меня и брата, как самых маленьких, за пояса на кусках двух рельсовых балок, торчащих из стены. Мы висели, как жуки на булавках, грациозно плавая в воздухе. Этот «опыт» обошелся мне и брату в три часа без обеда для каждого.