Мы, разумеется, тотчас забыли об этом разговоре в числе множества других, ему подобных, если бы не разыгравшееся по его поводу «событие». На следующий урок Бидо пришел мрачный и гневно потребовал книг для занятий. «Что Вы, Федор Федорович», отвечали мы ему, «ведь книг у нас который год в заводе нет; да что же случилось, наконец?» «Случилось то, — что после прошлого урока наши отношения должны резко измениться. В первый раз в жизни я на старости лет подвергся из-за Вас выговору. Нет, я больше не могу иметь к Вам доверия.» И Бидо рассказал, в чем дело. Оказалось, что кто-то из родителей, услышав о происходившем у нас в классе разговоре, пожаловался директору.
Директор вызвал старика и сделал ему форменный разнос. «Я понимаю» сказал он, «что Вы, как швейцарский гражданин, можете держаться республиканского образа мыслей; но до сведения моего дошло, что Вы ведете с учениками в классе недопустимые беседы о преимуществах республики перед монархией. Я решительно предлагаю Вам впредь воздерживаться от политических разговоров в классе.» Инцидент окончился извинениями с нашей стороны, после чего мы поднесли Бидо прочувствованный адрес на французском языке. Старик был окончательно растроган и оставил мысль о «занятиях». Разговоры продолжались в прежнем виде, но только о Монблане и о Швейцарии мы говорить избегали. Однако, впоследствии уже по окончании гимназии карьера Бидо окончилась неблагополучно. Кто-то донес о том, как он «занимается» с учениками, и его «убрали» в какой то уездный город. Из трех случаев применения этой кары к моим учителям это был единственный не совсем несправедливый. [38] Полицейское направление, характеризовавшее русскую школу и всю деятельность министерства народного просвещения, ярко сказалось в этом эпизоде. В Калуге оно вообще смягчалось провинциальным благодушием. Однако, и здесь полицейский дух иногда проявлялся в отталкивающих формах. Практиковался у нас, например, так называемый «внешкольный надзор над учащимися». Он возлагался на надзирателей гимназии — людей без образования и внушавших в общем мало уважения учащимся. Их умственный и нравственный уровень был невысок: иначе, конечно, и не могло быть в виду грошового жалования. которое они получали.
Был, например, надзиратель, известный своим пристрастием к спиртным напиткам. Если ему случалось уличить гимназиста в посещении пивной, лучший способ избежать ответственности заключался в том, чтобы его самого завлечь в пивную и там поднести ему стаканчик — другой. Тогда он, разумеется, не доносил. Посылались эти господа каждый вечер в места, наиболее посещаемые гимназистами — зимою в театр, а весною и осенью на бульвар. А на другой день директор отчитывал или наказывал всех, замеченных в безобразиях, в несоблюдении формы, курении и т. п.. гимназических проступках. Гимназисты знали, что это результат донесений Михаила Петровича и издевались. Являлся, например, гимназист на бульвар нарочно с огромным турецким чубуком. На другой день его вызывал директор и делал замечание за недозволенное гимназисту «хождение с тросточкой». А гимназист уличал надзирателя во лжи, доказывая, что у него в руках была не тросточка, а купленный у военнопленного турка чубук. «Вот, мол, как надзирает Михаил Петрович». Однажды, когда вследствие донесения одному из товарищей серьезно попало, мы отправились всем классом «отчитывать Михаила Петровича». В результате вышел инцидент, который врезался [39] мне в память, как яркая характеристика тогдашних школьных нравов; Михаил Петрович, когда мы его окружили и всем классом стали требовать объяснения, с перепуга начал кричать. Мы обиделись и тоже возвысили голос. Гимназисты младших классов. не разобрав, в чем дело, подняли гам, явно сочувственный нам, — что-то вроде кошачьего концерта. Михаил Петрович побежал жаловаться начальству на нас, а мы — на Михаила Петровича. Он обвинял нас в «бунте», мы — восьмиклассники — жаловались, что он «кричит на нас, как на маленьких приготовишек». Директор и инспектор не на шутку переполошились.
С первых же слов нам стало ясно, что директор заподозрил в этом столкновении «политическую подкладку». Он объявил нам, что обо всем этом случае он «доложит педагогическому совету». Мы с трудом удерживали улыбку, зная, что «педагогический совет» сводится к воле директора. К счастью нашему инцидент совпал с «диктатурою сердца» Лорис-Меликова и с управлением либерального министра А. А. Сабурова в нашем министерстве. Директор счел нужным показать «гуманное обращение».
На другой день к великой нашей радости урок физики был отменен. Директор объявил: «Совет всем вам сбавил по баллу за поведение» и начал длинное увещание не верить тому, что пишут газеты: «ведь это же», говорил он, «чисто денежная спекуляция, рассчитанная на легковерие молодежи. Вот вы, теперь на школьной скамье, какого требуете себе почтения, как щепетильны насчет вежливого с вами обращения. А кончите курс, поступите на службу, какими будете почтительными чиновниками». Потом он взял тон сердечного о нас попечения. Так прошел час; мы молчали, не зная, чего он от нас хочет. Вдруг кто-то догадался. Раздался голос: «Благодарим Вас, Петр Сергеевич». [40] Директор просиял и сказал, что он со своей стороны «будет ходатайствовать перед Советом о смягчении нам кары». С этими словами он выбежал из класса и ровно через пять минуть вернулся с известием: «Совет решил не сбавлять вам балла за поведение». Мы опять благодарили; и когда он ушел, последовал единодушный взрыв веселого настроения по поводу внезапного изменения настроения совета.
Особенно остро с полицейской точки зрения стоял вопрос о русских сочинениях. Русское сочинение гимназиста в то время было пробным камнем благонадежности не только для, него самого, но и для его учителя. Не у нас в гимназии, а в округе, по словам учителей, неоднократно повторялись случаи увольнения или перевода учителя за признак «вольного духа» в сочинениях его учеников. Опасность была велика, в особенности в виду неопределенности таких понятий, как «вольный дух» и «благонадежность». Помнится, в это самое время калужский директор народных училищ нашел в одной школе раскрашенные картины с изображением зверей и на этом основании заподозрил учителя в «дарвинизме». Неудивительно, что учителя относились к нашим сочинениям с некоторым трепетом! Гимназисты, любившие щеголять ученостью, охотно ссылались на Бокля, Спенсера и иных более или менее заподозренных писателей. Они не решались ссылаться на Добролюбова и Писарева, которые были запрещены цензурою, из опасения, что за это можно вылетать из гимназии. Еще опаснее цитат были «мысли». И вот, учителя жили в вечном опасении, что приедет окружной инспектор, потребует ученические тетрадки на прочтение и взыщет за «мысли» не с авторов, а с их наставников. Мы — гимназисты — прекрасно это понимали и издевались над нелюбимыми учителями.
Как раз после удаления любимого всеми [41] Яковлева, преподавание русского языка перешло в руки неспособному, неумному и вдобавок несимпатичному преподавателю из семинаров, А. Н. Троицкому, который раздражал нас тем, что задавал темы, частью прописные, вроде «Не все то золото, что блестит», частью глупые (»Был ли Гомер слеп»? и «Почему греки представляли его слепым»?), частью фарисейские, напр. «О вреде готовых переводов при приготовлении уроков по древним языкам». Особенно возмутила нас последняя тема, вынуждавшая кривить душой. Между нами почти не было таких, которые бы не воспользовались готовым переводом при возможности это сделать. Я пробовал объясниться с учителем, но только вызвал этим резкости с его стороны. Тогда я и некоторые другие товарищи стали мстить и издеваться. Одни задавались вопросом, как можно решить, был ли Гомер слеп, когда неизвестно, существовал ли он в действительности. Другие по вопросу о готовых переводах доказывали, что они «вредны для глаз», так как обыкновенно напечатаны мелким шрифтом, третьи, и я в том числе, работая на тему «не ропщите», доказывали, что ропот полезен, ибо он служить «фактором прогресса». Для вразумления я ссылался на Сабурова и Лорис-Меликова, которые дают простор «свободному выражению общественного мнения».
Учитель не на шутку испугался. Когда пришло время раздавать сочинения и разбирать их — мое сочинение не было выдано мне обратно. Я был очень разочарован, т. к. ждал разбора, как случая поглумиться, На мой вопрос, где сочинение, я получил ответ: «спросите директора». До этого дело не дошло, потому что сам директор вызвал меня в свой кабинет и распушил, как следует. Как умный человек, он, впрочем, понял, в чем дело. Но в последующее время он опасался моих выходок. Перед экзаменом зрелости он специально прислал мне сказать, чтобы я ничего «эдакого» в [42] сочинении не писал, а то попадет мне за это в округе. А по окончании экзамена, когда мы с братом уже студентами были у директора с визитом, он разоткровенничался. — «Вот вам ваше сочинение на память. А Сабуров-то, Сабуров то ваш в отставку вылетел. Признайтесь, пустой был человек. Вот, Александр Николаевич Троицкий, когда вы, бывало, напишете такое сочинение, прибежит ко мне расстроенный и спрашивает: «что мне делать? Что мне теперь делать?» А я ему в ответ: «отдайте его мне». — Ну вот, получите Ваше произведение обратно.