Главная черта его была ясность ума, трезвость понимания. Все сентиментальное, все сладкое было ему невмоготу, противно. Если кто-нибудь скажет: «красочки», «этюдики», «уголек», конечно, он сейчас же поправит. Его эстетике мешало все расслабленное. Это был мужчина, это был честнейший человек, человек свободы и силы. Искание мое колорита он называл «антимония», «Осенний день» Левитана – «разноцветные штаны», мою картину (море и камни), написанную на Черном море, назвал «морским свинством». Словом, он признавал только мощь в идее – сюжете и понимал характер русской жизни и русского типа как редкий художник. Когда раз заговорили о мотиве в пейзаже, то он просто ушел, замечательно посмотрев своим на нас соколиным глазом.
Но однажды в головном классе я писал голову, и он сказал Перову что-то. Пришел Перов, а за ним пришел смотреть весь натурный класс, а я ничего не понял, и никто и ничего мне не объяснил.
Выходило так, что Ларион Михайлович до досады жалел меня, что делаю не то, что нужно, и все только живопись для живописи. И только когда я написал охотников и одного, который в галерее Третьякова, он мне немножко простил, да и то не очень.
Когда в школу после Трутовского назначили в директора Виппера, то многое изменилось. Новый директор стал приказывать и турять. Главную оппозицию держал Ларион Михайлович. Потом назначен был Философов – еще стало хуже, и свободная душа Лариона Михайловича сильно горевала, даже, я думаю, сократилась [тем самым] его жизнь.
Помню однажды спор. Евграф Семенович Сорокин считал, что анатомия нужна, Прянишников – что не нужна или только поверхностно. Сорокин говорил, что надо делать всю конструкцию, даже внутренних органов. «И кишки нужно?» – спросил Илларион Михайлович. «И кишки», – с досады ответил Евграф Семенович. «Ну, хорошо, я буду писать тебя в шубе. Нет, сначала я буду писать кишки, потом рубашку, жилет, сюртук, а потом уж шубу», – рассердился Ларион Михайлович и ушел. Конечно, тот и другой понимали значение анатомии, но поскольку Виппер назначил трехлетний курс как человек, который не знает, что нужно художнику, а что доктору, то Ларион Михайлович и протестовал в такой не лишенной остроумия и прямоты форме.
Василий Григорьевич Перов
Это было уже другое – это был колорист, [он] тоже поправлял этюд, но немного. Главное внимание тоже было обращено на рисунок и тушевку, на мягкость и тонкую законченность кистей рук и следков, что считалось большой важностью и необходимым, вообще законченность признавалась необходимой. При растушевке и съемке главной принадлежностью была мягкая резинка, которой и орудовали при искании светотени в форме.
При Перове одно из главных вниманий обращалось на эскизы на заданные темы, где сюжет, идейная сторона, так сказать, литературная, играли выдающуюся роль. В классах младших была нерушимая традиция почитания старшего натурного класса, в который, как в святую святых, вход младшим классам воспрещался строго-настрого. Ученики натурного класса давали свои советы ученикам фигурного и головного классов по их просьбам, держа с достоинством свое превосходство в рисовании <…>
В картинах с сюжетом, то есть в «жанре», приходилось трудно в случае, если нужен был в фоне пейзаж <…> Тут надо было обратиться к пейзажистам, которые не были на высоком счету и считались так себе, баловнями, потому что сучок на дереве можно было рисовать короче и длиннее, туда и сюда – не проверишь, это все просто. Пейзажист – значит, рисовать не умеет, оттого и бежит «на пейзаж».
Василий Дмитриевич Поленов
А Поленов так заинтересовал Школу и внес такую свежую струю в нее, как весной открывают окно душного помещения. Он первый стал говорить о «чистой» живописи, как написано, говорил о разнообразии красок, и по его поручению от Саввы Ивановича Мамонтова я получил возможность написать для Частной оперы декорации к «Аиде» Верди. Эскизы эти я сделал у Поленова прямо с его этюда, остальные – сам, пользуясь фотографиями. Забавно, что когда я шел в мастерскую писать декорацию, то думал: «Как-то я буду на лестнице писать на такой высоте?» – полагая, что писать так же придется, как картину на мольберте, но удивился остроумию: холст лежал прибитый и загрунтованный на полу.
Оказалось, что декорации писать до того интересно, что не хотелось бросать работу. Но декорации велики, и требуется большая физическая сила, чтобы их писать. Колонны и тени от них я старался так написать, что, казалось, лежащие на полу, они имеют живые провалы. Когда на колоннах я помещал фигуры фараонов, «фундуклеев», как их назвал маляр Василий Белов, выходило сухо и все время приходилось покрывать сверху светом. Это было трудно. Тон воздуха и солнца на них не выходил, и я страдал: видно, то, да не то. Потом я их сделал контрастами теряющихся пятен и не полным рисунком, а остро кое-где выступающими.