Выбрать главу

– Михаил Александрович, вот вы – гувернер, зачем это?

– Я это люблю, а потом мне нужны деньги. Тогда, когда они будут, хоть немного, я смогу работать, что я люблю. Вас поймут, Коровин, скорей; вы будете получать деньги, а я нет. Я знаю, что я, но я никому не нужен. Мне так странно: меня совершенно не смотрят, и никто не интересуется, и совершенно никто не понимает, что я делаю, но я так хочу.

Знаете, в Киеве я недавно зашел в маленький ресторан, спросил обед, но знал, что денег у меня нет. Я хотел есть. Когда я съел обед, то сказал, что денег у меня нет. Вы понимаете – скандал. «Вот возьмите мою акварель (которая была при мне в свертке)». Они не стали смотреть и требовали денег. Но дочь хозяина посмотрела и сказала: «Это стоит все же рубля. Хотя ничего нельзя понять, но красиво». Понимаете, она сказала: «Красиво!» И меня тогда отпустили.

Я потом выкупил акварель – с чем-то два рубля был счет, – и ее с радостью отдали назад мне.

Вы понимаете, Коровин, я – художник и никому не нужен. Вы, Серов, вот Маковский, который тут жил и писал по фотографии, вы все признаны более или менее. Я не нужен. Ну вот, свою акварель «Восточная сказка» я принес просто закладчику в Киеве, и он мне дал 10 рублей без рамки. 10 рублей – это ведь тысячи, если мне дал просто закладчик. Значит, он понял, потому что 10 рублей он только даст за самовар или за шубу.

Я слушал и обиделся, зачем он сказал, что я признан.

– Вы, Михаил Александрович, говорите, что я признан. Знаете ли, мои вещи тоже никому не нужны. Я продаю за гроши, пишу декорации.

– Отлично, очень хорошо, – сказал Михаил Александрович, – а я думал хуже.

Мне было тяжело, обидно, тоже хотелось, чтобы ничего не продавалось. Что такое: «продается», «не продается» – черт знает что такое!

– Вот видите, я отличный гувернер и художник. Вы гувернером быть не можете, а художник вы никакой еще. У вас есть ум, Коровин, а у других чепуха.

И он ушел спать. Я пошел купаться. Ночь. Большие ветки. Тишина. Луна в пруду круглая, не колыхнется. Вода страшная, тайная. Вот ведь водяного он напишет, а я нет. Да, он художник, а, я нет. «Продается» – чепуха. Я «умен» – черт его знает… Жокей, а хороший он. Он правду говорил. Он мне нравится, и потом это так верно, так интересно, черт его дери, замечательный этот Врубель.

Я долго не спал.

Утром Врубель начал писать с фотографической карточки покойного сына хозяев дома, где мы гостили. Он взял у меня краски: желтую, черную, зеленую и киноварь. После обеда позвал меня смотреть портрет. Пошли все. Военный дядя стоит, горячится и говорит: «Не кончено еще, не кончено!» Так [он] махал руками и говорил «не кончено», вроде испугавшись чего-то.

Врубель написал желтой охрой с зеленой (ярким центром губы киноварью) византийскую форму, как тон икон, с обведенными кругами подобно новгородским ликам Христа. Было красиво и особенно. Мальчик был похож, но жутковато смотрел белыми зрачками.

– Как интересно, – сказал Михаил Александрович.

Все молчали, потом пошли на террасу пить чай. Дядя говорил:

– Не кончено еще, а вот Маковский, тот – раз и готово.

Хозяйка сказала мне:

– Скажите вы Михаилу Александровичу, я ему все говорю – ведь у Коли были голубые глаза, а он делает белые.

– Потом, матушка, он сделает голубые: еще не кончено, – говорит дядя, искренне желающий, чтобы все было по-хорошему.

По всему было видно, что портрет Михаила Александровича взволновал весь дом. Стало тише, невесело, перестали рассказывать анекдоты, слушая которые от души смеялся Михаил Александрович и даже сам рассказывал анекдот, что к нему совершенно не шло, и рассказывал невозможно плохо.

На другой день портрет был переписан. Лицо бело-голубое, в два раза больше натуры, глаза зеленые, зрачки черные. Он был весь мягкий, как вата, как облако. Дядя умолк. За обедом вздумали рассказать анекдот, ничего не вышло – мимо. А я смотрел на Михаила Александровича, на его английскую выправку и думал: «А замечательный ты человек» – и посмотрел ему прямо в глаза.

Вдруг Врубель сказал:

– Константин Алексеевич, выпьем с тобой на «ты».

Я принял с радостью предложение.

– Я Моцарт, – сказал мне на ухо Врубель, – а ты не Сальери, и то, что делал я, тебе нравится, я знаю.

На другой день дядя поймал меня в саду – я писал мотив, маленький этюд, – подошел ко мне и сел рядом. Я бросил писать, тоже сел на лавочку, которая была около. Дядя вздохнул.