Александр Яковлевич Головин человек был замкнутый. Он не говорил о своей жизни. Но где-то глубоко в нем жила грусть, и его блестящие, красивые глаза часто выражали тревогу и сдержанное волнение.
Головин был спрятанный в себе человек. Никто из нас не знал, где он живет. Он часто уходил куда-то и пропадал.
– Посылал за Александром Яковлевичем. Он опять куда-то пропал… И где искать его? По его адресу его никогда не застанешь дома. Декорации не готовы, придется отложить спектакль… – не раз говорил любивший Головина директор императорских театров Владимир Аркадьевич Теляковский.
И он [Головин] был добрым человеком. Он никогда ни о ком не сказал ничего плохого. Никогда ни на кого не обиделся. Деликатная натура его кротко принимала все хулы и несправедливости – он никогда не бывал зол и гневен. Он был кротким человеком и нежно учтивым. В нем всегда жило чувство прощения ко всем. На всякое злое мнение, на несправедливость и непонимание он только махал своей мягкой, женской рукой и, смеясь, говорил:
– Пускай. Что же делать!..
Александр Яковлевич Головин чрезвычайно нравился женщинам. Они перед ним распускали крылья своих чарований и вдохновляли его в творчестве. Он написал много чудесных пастелей красивых женщин. Но порою – очень странных, страшных.
Головин никогда не пил никакого вина и не курил. Но слабостью его были конфеты – он уничтожал их целыми коробками.
Сколько раз он говорил мне, что нежно обожает Аполлона и красоту античного мира!..
Я познакомил Владимира Аркадьевича Теляковского с Головиным вскоре после его вступления в управление московскими императорскими театрами, и он поручил художнику декорации к опере Корещенко «Ледяной дом». И сразу же Головин сумел показать силу большого художественного вкуса. В декоративной мастерской я видел у него Кустодиева, работающего в качестве помощника, и Анисфельда. Его балет «Волшебное зеркало» был нежен и изящен. Но нов – и пресса ругательски ругала и его, как ругала меня и Врубеля.
В его творчестве – в театральных эскизах – любимым мотивом его было как бы изящное кружево, тонкая ювелирная работа… Он был как бы зачарован изысканностью орнамента… Его рисунки костюмов замечательные. Он был изящнейший художник.
Мир праху прекрасного художника, доброго человека, приятеля, встреченного мною на пути жизни.
Чехов
Из моих встреч с Чеховым
Я вспомнил годы юности, пролетевшие так давно в дивной стране моей, когда музы нежные нам тайно улыбались, когда легкокрылая нам изменяла радость. Я вспомнил 1883 год. Был Великий пост. Таяли снега на крышах, и из мастерской прекрасного художника Алексея Кондратьевича Саврасова, нашего профессора, в окна были видны посинелые леса, Сокольники, Большой бор, который далеко лежал на горизонте. В весеннем солнце блестели вдали подмосковные церковки и большие дома казенных зданий – учебных заведений, института, казарм. Весна, ростепель. Вид на Мясницкую улицу, церковь Фрола и Лавра, по улице едут извозчики, одни на санях, а уже есть и на колесах; дворники кирками бьют заледенелые глыбы на мостовых. У меня и у Левитана, учеников Саврасова, – длинные сапоги.
Сапоги у нас, чтобы ходить за город, под Москву, в природу писать этюды с натуры. А в природе под Москвой прямо чудеса весной: Москва-река, ледоход. Разлилась река, прилетели грачи, кричат по садам монастырским. Жаворонки поют в выси весеннего неба. Панин луг, Останкино, Сокольники, Новая деревня, Перерва, Петровско-Разумовское, Кунцево, Кусково, и сколько их, мест неизъяснимой красоты <…>
– Сегодня пойдем в Сокольники, – говорю Левитану.
Маленький ящичек с красками берем в карман. Писать этюды весны.
<…> В Москве, на углу Дьяковской и Садовой, была гостиница, называемая «Восточные номера» – почему «восточные», неизвестно… Это были самые захудалые меблированные комнаты. У «парадного» входа, чтобы плотнее закрывалась входная дверь, к ней приспособлены были висевшие на веревке три кирпича.
В нижнем этаже жил Антон Павлович Чехов, а наверху, на втором этаже – Исаак Ильич Левитан, бывший в то время еще учеником Училища живописи, ваяния и зодчества.
Была весна. Мы вместе с Левитаном шли из Школы, с Мясницкой – после третьего, последнего, экзамена по живописи, на котором получили серебряные медали: я – за рисунок, Левитан – за живопись.
Когда мы вошли в гостиницу, Левитан сказал мне: