– Да, – говорю я. – И отец мой там же…
В Абрамцеве, вечером, в большом деревянном доме Аксакова. Васнецов и много гостей. Репин говорит:
– Мы пьем чай китайский, а у нас здесь есть свои растения чудные: черника, анис, липа, малина, земляника – прекрасные травы. Малиновый лист ведь это превосходный напиток, ежевика. Я не пью чаю… Чай – внушение. А какие сильные существа – лошадь, корова, но едят одну траву, мяса не едят. Я не ем мяса. Лев Николаевич Толстой прав: он думает, что потому, что люди едят мясо, они так взволнованы, может быть, потому и войны ведут. Да и, пожалуй, может ли быть справедлив человек, который ест мясо? Ведь это ужасно – убивать чудных животных, птиц. Есть, говорят, племена, которые никогда не ели мяса и живут будто бы до пятисот лет.
– А вот волки, Илья Ефимович, – сказал сын Мамонтова, Сергей, – едят овец.
– Оттого они так и злы, – ответил Репин. – А вот слоны едят только фрукты. И как слоны прекрасны, могущественны и добры.
– А ты это все серьезно? Убежден? – опросил Савва Иванович Репина.
– Совершенно. В сущности, надо пить только воду. Я думаю, что жить в доме очень вредно. Надо жить на воздухе. Я зимой сплю с открытыми окнами, тепло одетый, и только.
– Ты из Петербурга ехал ведь по железной дороге? – спросил Мамонтов.
– Да. А что?
– А тебе надо бы, по убеждению, пешком пойти.
– Ты совершенно прав! Я из Петербурга и ходил в Москву пешком раз. Какая чудная прогулка. Поэзия. Какие любопытные люди встречались мне, какой пейзаж, смены природы…
– А как же в дождь, Илья Ефимович? – заговорили вдруг дамы. – И потом, ведь идти так долго.
– Конечно, надо зонтик взять. А что долго, так ведь время – все это условно.
– Одеваться, значит, не нужно, – сказал Серов, – а ходить можно просто так, по-райски. Только у нас холодно.
– Ну, такой пустяка ви говорит, так нельзя, – сказал старик высокого роста, француз-гувернер Таньон. – Все моя юноша, которий я воспиталь, не была б жива. Я не желает кушать трава, потому что я не корова. Вот в река здесь есть раковин прекрасный – huitres[23] – никто не понимай кушать и все на меня смеются. А Париж кушают эскарго, такой хорошая раковин.
– А все же Илья Ефимович прав, – задумчиво сказал Васнецов.
Савва Иванович увлекался керамикой. В Абрамцеве была мастерская, где он лепил вазы, украшая их скульптурой, разнообразнейшей фантастикой. Он и Серов как-то при мне лепили из глины какого-то горбатенького человека и оба смеялись.
– Нет, – говорил Серов, – шишига, он ни веселый, ни грустный. Он так себе – ходит, глядит, что-то знает и так живет в стороне как-то.
– Постой, Антон, ему уши нужно вот так…
И Мамонтов глиной вылепил на странной лысой голове уши летучей мыши.
– Ниже, ниже, – говорил Серов. – Вот теперь что-то есть. Постойте, бородку козлиную.
– Этот управляющий… ну, как его?.. – говорил между тем Серов.
– Шмидт, – помог ему Мамонтов.
– Да, Шмидт. В Шмидте шишига есть.
– А верно, он – шишига, верно.
И оба, лепя «шишигу», смеялись.
Вошел Репин, посмотрев, сказал:
– А интересно. Но что это такое?
– Шишига, – ответил Мамонтов.
– Что? Шишига? – удивился Репин.
– Знаешь, он такой, – продолжал Мамонтов, – небольшого роста, в шерсти, живет так, у дома, в деревне у сарая. Такой домовой, все знает, помалкивает, немного портит жизнь, мешает, прольет крынку молока, вывалит из саней. Ну, словом, шишига.
– Неужели? – сказал Репин серьезно. – Я этого никогда не слыхал. Но, кажется, это вздор.
– А ты спроси у Льва Николаевича, – сказал Савва Иванович. – Он, наверно, видал шишигу.
– Какой вздор.
– Вздор. А ведь это наши русские лары, хранители быта и дома, поэзия русская.
– Нет, я в это не верю, никогда шишигу не видал, я думаю, и ты, Антон, тоже.
– Я сам на шишигу смахиваю, – ответил Серов.
И улыбнулся приятно.
Однажды утром к Савве Ивановичу из конторы московских императорских театров приехал чиновник Погожев.
– Вас просит приехать неотложно в Петербург директор Императорского театра, – сказал мне Погожев. – Вот телеграмма. Если угодно, я пришлю курьера. Он возьмет билет и проводит вас на вокзал.