– Первый софит потушите.
– Не могу-с, – ответил он. – Спросите Домерщикова, они заведуют.
– Но ведь я отдал вам записку об освещении.
– Не могу-с, они заведуют.
В поисках на сцене Домерщикова я видел много молодых людей в вицмундирах, которые смотрели на проходящих артистов. Все молодые люди были озабоченные и утомленные, к ним подходили артисты и что-то просили, но они как-то не слушали, Чувствовалось, что это главные люди на сцене, которые заводят эту машину и управляют ею.
«Не это ли есть „наши“?» – подумал я.
Уже поднялся занавес, когда пришел Домерщиков.
– Первый софит потушить надо, – сказал я ему. – А то окно пропадает.
– Ну уж простите, – ответил Домерщиков. – Освещение – это я. В этом не уступлю, хоть что. Хорошо ведь и так, чего вы еще хотите.
«Ах, горе», – подумал я и расстроился ужасно. Никогда бы не мог Савва Иванович сказать мне, как этот петербургский чиновник: «Освещение – это я». Нет, я здесь не останусь.
Моим соседом по креслу оказался один московский знакомый, Ларош.
– После репетиции едемте в «Малый Ярославец», – сказал нам обоим Домерщиков.
Дорогой в «Малый Ярославец» я сказал тихо Ларошу:
– Невозможно тут, трудно.
– Какой вы чудак, – отвечал Ларош. – Вас, вероятно, Домерщиков задел… Так он же должен показывать, что делает дело. Он сейчас едет на извозчике сзади с Чайковским. Ему тоже о музыке говорит. Что же делать?
– Разве это Чайковский, что с вами в партере сидел?
– Да. А что?
– А я думал – тоже какой-нибудь чиновник.
– Верно. Он похож на чиновника, – засмеялся Ларош. – Только у него глазок есть. Когда он о музыке говорит, у него в глазах поэт виден. Он понимает. Но должен уступать тоже.
«Малый Ярославец»… Поднимаемся по лестнице во второй этаж. Небольшие комнаты, половые напомнили Москву, трактир. За столом я все смотрел на Чайковского.
– Очень хорошо. Директору нравится, – выпив рюмку, сказал мне Домерщиков.
– Сад бы ему дать написать, – заметил Чайковский, показав на меня.
– Ну нет, – ответил Домерщиков. – Это уже Бочаров. И не заикайтесь.
– Я ведь только прошу, – говорил Чайковский. – Чтоб видно было, что дом там, березка, ну как у нас всегда в деревне. А подальше так – липы. Поместье. А то деревья неизвестно какие написаны, непохоже на сад, на Россию. Зачем-то там всегда сзади горы большие. А у меня – просто Россия, не нужно мне гор.
– Ну уж это простите, – возражает строго Домерщиков. – Музыка – музыкой, а ландшафт – ландшафтом. Что же это будет: береза, липа. Крапиву еще захотите. Этого никак нельзя. Петербург здесь, столица, а не просто как-нибудь так, город. Какой же тут интерес смотреть деревню? Сад у меня на даче посмотрите, а не в театре. И так удивляться будут – варенье варят и поют. А чем бы хуже, если бы венки из цветов плели?..
Чайковский и я смотрели в тарелки.
Иван Александрович Всеволожский был доволен исполнением мною декораций и сказал мне наедине:
– Вот что, сделайте эскизы к «Фаусту», только ничего не говорите «нашим» – они все против. Я пришлю за ними Кондратьева. Я вам могу предложить хороший оклад и аршинные. Вот я начал рисунки, посмотрите…
И он показал мне свои маленькие рисунки костюмов.
– Ну что? – спросил он.
Что я мог сказать – такие добрые глаза смотрели на меня сквозь очки.
– Краски бы поярче, – сказал я.
– Краски? – повторил Всеволожский с грустным лицом. – У меня краски акварельные, но, может быть, прибавить гуашь?
– Прибавьте.
– Направо, – показал он в окно, – касса Императорского двора, ход с Невского. Вот вам ассигновка за работу. – И он дал мне длинную синюю бумажку. – Получите деньги, вам пригодятся. Ну, до свидания. Не забудьте же о «Фаусте», только никому не говорите.
– Что же вы будете делать с этими деньгами? – спросил меня в тот же день Савва Иванович, смеясь.
– Построю маленький деревянный дом-мастерскую на Долгоруковской, в саду Червенко, и буду писать картины.
– Ну, на две тысячи нельзя построить дом. Какой вы, Коровин, чудак!..
Последние годы Мамонтова
Театр был переполнен. Он замер при первых звуках необычайного голоса Шаляпина. Все кругом померкло – только он один, этот почти мальчик, Сусанин. Публика плакала при фразах: «Взгляни в лицо мое, последняя заря…»
Савва Иванович, посмотрев на меня, сказал на ухо:
– Вот это артист.
За ужином, по окончании спектакля, у Саввы Ивановича были все артисты и гости. Шаляпин был очень оживлен, я никогда раньше не видел такого веселого человека. Он рассказывал анекдоты, подражая еврею, грыз сахар, представляя обезьяну. Потом пел сопрано, подражая артисткам, представлял, как они ходят по сцене. Движения его были быстры и изящны. Он ушел, окруженный артистками, кататься на Волгу.