Выбрать главу

— Адольф Первый!

Этого ему, видимо, показалось мало, и он быстро поправился:

— Адольф Великий!

Все расхохотались. В следующую минуту, однако, немецким товарищам Гофмана, воспитанным в строгости монархических нравов Германии, стало как-то не по себе. Они торопливо пошептались между собой и поспешили увести Гофмана из тронного зала.

В другом помещении, недалеко от входа в ратушу, происходило нечто вроде перманентного текучего митинга. В середине стояла небольшая импровизированная трибуна, а около нее все время двигалась и шумела разноплеменная и разноязычная толпа. Одни приходили, другие уходили, но на месте всегда была сотня-другая людей, готовых послушать и поаплодировать оратору. Недостатка в ораторах не было. Говорили англичане, французы, немцы, русские, шведы, болгары, итальянцы. У всех души были полны, у всех чувства рвались наружу, и каждый старался сказать своим коллегам по конгрессу, как счастлив он видеть рост международного социализма и как рад он быть сегодня здесь, среди друзей и товарищей.

Помню, как на трибуне появился А. В. Луначарский. Веселый, задорный, опьяненный окружающей атмосферой, он обратился с речью к собравшимся делегатам. Говорил Луначарский на французском языке, говорил горячо, энергично, с красноречивой жестикуляцией. Слова его имели шумный успех.

Вдруг на трибуну легко взбежала Коллонтай. Все вокруг сразу же насторожились. Она говорила недолго — минут пять. Говорила о том, как она счастлива быть среди товарищей, собравшихся сюда из разных стран мира, как вдохновляет ее неудержимый рост социалистического движения, как твердо верит она в конечное торжество пролетариата и установление на земле царства справедливости и всеобщего братства. Слова были простые, обыкновенные, столь часто употребляемые в социалистической среде, но как они были сказаны! Казалось, сам дух революции говорит ее устами, увлекая в неудержимом порыве человечество. И все вокруг действительно были увлечены. Их восторг возрос еще более, когда Александра Михайловна, произнеся свою речь сначала по-немецки, повторила ее — все с тем же энтузиазмом! — по-английски и по-французски. Коллонтай была устроена бурная овация.

Я стоял и думал: «Как велика, как кипуча сила жизненности в этой небольшой и изящной женщине!»

Однако самая эффектная сцена разыгралась, когда на трибуну поднялся Жорес. Сначала он говорил по-французски, а потом перешел на немецкий язык. Он говорил по-немецки хорошо, но все-таки это был для него чужой язык. Сам Жорес явно страдал от своей лингвистической неполноценности. Проговорив несколько Минут по-немецки, он вдруг остановился, широкое лицо его расплылось самой очаровательной улыбкой и, ставши страшно похожим на ребенка, он весело воскликнул:

— Дорогие друзья! Сердце мое еще полно, но мой немецкий словарь уже истощился…

Здесь Жорес сделал такой жест, точно он прижимает к груди всех собравшихся, и с громким возгласом: «Да здравствует международный социализм!» — соскочил с трибуны. Делегаты устроили Жоресу шумную овацию и затем…

На середину вдруг выбежал Луначарский и во весь голос закричал:

— Качать Жореса! Качать!

Несколько русских делегатов подбежали к Луначарскому и схватили слегка перепугавшегося Жореса. К ним присоединились болгары, сербы и другие славяне. Потом увлеченные общим порывом в человеческий клубок вовлеклись австрийцы, французы, итальянцы. И вот…

Грузное тело Жореса вдруг поднялось и взлетело в воздух. Еще и еще раз. Кругом раздавались восторженные крики. Однако бедному Жоресу было не до шуток. На широком лице его отразились растерянность и беспокойство. Он не понимал, что это значит и что с ним происходит.

Когда, наконец, Жорес вновь оказался в перпендикулярном положении и на твердой земле, он невольно вздохнул с облегчением. На лбу и висках у него проступили капли пота…

* * *

С тех пор прошло много лет, самых замечательных лет в истории человечества — бесконечно тяжелых и бесконечно прекрасных, глубоко разрушительных  и глубоко созидательных. На протяжении этих лет через 1917 г. прошел великий водораздел между двумя формациями — капиталистической и социалистической.