— Самое трудное, — говорил Евлампий, — это река Вах. Подыматься по ней мне приходится почти тысячу верст. Места дикие, нелюдимые, холодные. Осенью ледоход всегда начинается с Ваха. Коли лед пошел по Ваху — значит кончено: всю Обь льдом запрудит. И люди по Ваху тоже подстать — темные, хмурые, упрямые. Никому не верят. Чуть что, норовят в лес уйти. А в лесу кто же их найдет? Тайга-матушка без конца-краю. От Сургута до Енисея — почитай тысячу верст — одна сплошная тайга без перерыва. Даже ханты бродят лишь по краям тайги. Редко кто заходит глубже 100-150 верст от течения рек. А дальше? Что там дальше? Никто не знает. Там никогда не ступала нога человека.
Мы вышли с отцом на берег проводить отца Евламния. Уже темнело. Матросы заканчивали погрузку дров, и пароход готовился к отплытию. В маленьких сургутских домиках один за другим зажигались тусклые керосиновые огоньки. За серо-деревянной панорамой маленького городка неподвижно чернела темная стена беспредельной тайги. В небе загорались первые звезды. Все было тихо, мрачно, могуче, первобытно… И только этот маленький пароход, затерявшийся в безбрежности водной стихии, с его электрическими огнями, с его гулом машин, с его лихорадочно бегающими людьми, резко нарушал гармонию общей картины. Он казался ими дерзким пришельцем из совсем другого мира — мира движения, мысли, борьбы, цивилизации. Он казался здесь вестником совсем другой эпохи — эпохи стали и нефти, железных мостов и паровых молотов. Контраст был разительный, и я, несмотря, на молодость, не мог его не почувствовать.
— А не надоело вам жить в этом мертвом месте? — спросил Евлампия мой отец.
Евлампий вздохнул, бросил взгляд на объемистый сверток, который он держал в левой руке (медикаменты, полученные на барже) и каким-то особенным тоном ответил:
— Что значит «мертвое место»? Это мертвое место для меня полно жизни.
И затем уже более обыкновенным голосом добавил:
— Мне два раза предлагали перевод в Тобольск, но я отказывался… Там все так сложно… Там трудно жить простому человеку… Здесь мне лучше! Я это чувствую…
Мы расстались. Евлампий зашагал по направлению к городу, и скоро его высокая, худощавая фигура скрылась в темноте.
В тот вечер я долго думал об этом странном, необыкновенном священнике. Мой детский ум не мог ясно осознать, что отец Евлампий являлся запоздалым пережитком давно ушедшей исторической эпохи, когда старое православие еще имело своих идейных подвижников. Теперь подобные «подвижники» оказывались ему совсем не ко двору, и оно ссылало их в такие медвежьи углы, каким был Сургут. Я не мог в тот вечер отчетливо сформулировать свои мысли, но инстинктивно чувствовал, что стою перед какой-то новой загадкой жизни, на которую у меня нет удовлетворяющего ответа.
Я знакомлюсь с «политическими»
Однажды ранним августовским утром, когда я, как всегда, прибежал в штурвальную будку, Горюнов с ноткой таинственности в голосе проговорил:
— «Политических» везем… В седьмой камере.
— Что ты? — воскликнул я, пораженный этой новостью. — Сколько их? Много?
— Быдто немного, — неопределенно отозвался Горюнов. — Вчерась вечером взяли в Тюмени.
Мы действительно только на рассвете вышли из Тюмени и с трудом пробирались между мелей и перекатов совершенно обезводевшей Туры. Впереди на пароходе носовой матрос то и дело бросал в воду наметку[16] и громко кричал, сигнализируя лоцману:
— Шесть с половиной… Шесть… Пять с половиной… Пять…
Когда глубина доходила до пяти четвертей, капитан кричал в машину: «Самый тихий!», — и мы подвигались вперед не быстрее черепахи.
Но все это с получением горюновской новости мгновенно потеряло для меня всякий интерес. Я слышал уже раньше о «политических арестантах» от родителей, от дяди Чемоданова, но мое представление о них было смутным и неопределенным. Главное же, сам я никогда их не видал. И вот теперь мне представлялся случай встретиться с ними лицом к лицу. Легко понять мое волнение, мое нетерпение завести знакомство со столь необыкновенными людьми.
Все население нашей баржи уже знало о присутствии «политических». Весть об этом разнеслась с быстротой молнии. Я бросился к отцу и поделился с ним своей новостью. Отец поднял голову от каких-то записей, которые он делал, и спокойно сказал:
16
Длинный я тонкий деревянный шест с отмеченными на нем четвертями или футами, с помощью которого делаются промеры глубины воды на мелких местах.