Полдень. Начинают собираться гости. На столе в гостиной пасхальная панорама, от которой у меня слюнки текут: куличи с глазурью, пасха с миндалем, разноцветные крашеные яйца, семга, икра, пирожки, индейка, водка, вина, ликеры и прочая, и прочая, и прочая. Гости христосуются, обнимаются, едят, пьют, болтают, рассказывают городские сплетни, судачат о знакомых и больше всего говорят о предстоящем сегодня вечером спектакле. Я смотрю, слушаю, хожу около стола, ныряю среди гостей, а в голове все время гвоздит:
— Возьмут или не возьмут?
Накануне я случайно подслушал, как мать говорила отцу, что спектакль кончится поздно и что мне лучше остаться дома с Аксюшей. Неужели оставят?.. Нет, это невозможно! Но все-таки: — Возьмут или не возьмут?
Моя мать всюду поспевает, перешучивается и пересмеивается со всеми гостями. К ней подходит молодая веселая женщина с усиками на губе, жена директора уездного училища, которую все почему-то зовут Катя. Катя тоже участвует в пьесе, и во время репетиций она всегда оказывала мне особое внимание. Катя гладит меня по голове и, обратившись к матери, спрашивает:
— А Ванечка будет на спектакле?
У меня даже сердце екает. Мать начинает ей что-то говорить насчет гигиены и позднего времени, но Катя только пренебрежительно поводит плечами и, звонко расхохотавшись, бросает:
— Оставь ты свою гигиену! Жизнь-то один раз живешь… Видишь, мальчишке досмерти хочется попасть на спектакль, а ты его не пускаешь… На что это похоже?
И Катя опять гладит меня по голове. Я готов расплакаться.
Мать смотрит на мое лицо, понимает, что происходит в моей душе, и… соглашается. Я счастлив. Я пляшу от радости вокруг стола: я пойду на спектакль!..
Все это я помню так, если бы все это случилось только вчера. Но — странно! — в памяти моей совершенно не сохранилось ни одного, даже самого бледного, воспоминания о самом спектакле, на который я так рвался…
Это 1889 год. Мне шестой год. Я уже читаю и немного пишу. Мой отец отслуживает свою стипендию в крохотном захолустном городишке Каинске Томской губернии. Мать занимается семьей, хозяйством и общественной деятельностью, — в масштабах и формах своего времени…
Дальше в моей памяти опять провал. Опять мрак и тьма. И, наконец, с семи-восьми лет идут уже более связные, более систематические воспоминания. Встает картина детства. И так как для ребенка первым и самым важным «кругом».его вселенной является семья, то я начну описание своей жизни с характеристики моих родителей.
Мой отец
Раннее зимнее утро. За окнами еще почти темно. Небо только начинает светлеть. На улице тихо. Так тепло и уютно в постели. Так хочется, свернувшись клубком под одеялом, прикорнуть еще на минутку… всего лишь на одну минутку. Но нет! Нельзя! Половина восьмого — и надо, обязательно надо вставать: иначе опоздаю в гимназию.
С неохотой подымаюсь с постели. Долго не могу попасть в свои штанишки. Долго умываюсь под железным крашеным рукомойником, лениво плещась в тазу. Наконец я готов: одет, обут, умыт. Книги и тетради сложены в ранец. Иду в столовую пить чай, но по дороге захожу в кабинет отца. Он уже на ногах, или, вернее, на стуле. Каждое утро я нахожу его на одном и том же месте в одной и той же позе: он сидит за микроскопом у стола, густо заставленного всякого рода колбами, трубочками, баночками, препаратами.
— Здравствуй, папа!
— Здравствуй, Ванечка!
И отец, не отрываясь от микроскопа, ласково здоровается со мной.
— Ты давно уже здесь?
— Нет, не так давно… Часика два.
Это значит, что отец встал в шесть часов утра, когда за окном еще царила темная ночь, а квартира наша была наполнена храпами и вздохами спящих. Я начинаю ласкаться к отцу и звать его пить с нами чай.
— Иди, иди, Ванечка, — говорит отец, — пей чай, а то опоздаешь. Я сейчас тоже приду.
Это «сейчас» продолжается, по крайней мере, полчаса. Мать успевает напоить всех детей чаем, отдать кухарке все распоряжения к обеду, наказать денщику Семену сделать нужные закупки в городе (отцу как военному врачу полагался денщик), прежде чем отец, наконец, появляется в столовой.
— Ну вот, ты опять опоздал, — недовольно встречает его мать, — все остыло: и самовар, и шанежки… Когда ты, наконец, станешь жить по-человечески?