— Какое же рано? Самый адмиральский час… Мы уже тут без вас начали.
— Если так, то пожалуй, — уступает Павел Егорович. — Андрюшка, принеси четыре стаканчика водки!
Андрюшка стремглав бросается по лестнице в погреб.
— Папаша, мне теперь можно идти? — робко спрашивает Антоша. — Мне надо уроки учить…
— А кафизму прочитал?
— Немножко прочитал…
— Иди. Только смотри уроки учи, а не балуйся, а то…
Антоша степенно и благонравно выходит из лавки; но лишь только за ним, скрипя на блоке, захлопнулась дверь, ведущая в жилую половину дома, и лишь только открылся простор большого двора, на котором уже раздавались голоса братьев, как вся степенность исчезла и он помчался на голоса и на простор, как птичка, долго томившаяся в клетке…
Едва ли в торговом деле найдется другое заведение, которое, подобно бакалейной лавке, так наталкивало бы молодежь на лганье, воровство и мелкое жульничество. Недоедание и постоянный здоровый юношеский аппетит сами собою показывают на кражу съестного и лакомого, а в каждом незаконно съеденном бублике, прянике или орехе хозяин видит для себя убыток и строго преследует. Торговля ведется по мелочам, и торговец стремится с каждого золотника товара взять барыш. Андрюшка и Гаврюшка быстро проникаются этим духом и начинают помаленьку обвешивать и обмеривать покупателя. Сначала они думают, что поступают хорошо, потому что действуют в интересах хозяина, но потом мало-помалу входят во вкус и изощряются уже ради искусства. Не забывают они при этом и себя. Хозяин борется с ними тем, что шьет им платье совсем без карманов. Но и эта мера не ведет ни к чему. Делая иногда по ночам периодические обыски, хозяин находит в убогих сундучках мальчиков банки помады, куски яичного мыла и двугривенные. Это возмущает его, и он порет виновных нещадно. Но еще более возмущает его та тонкость, с которою помада и деньги похищены у него под носом. Он рвет и мечет. Достается и «хозяйскому глазу» за недосмотр.
— Сидишь в лавке, свинья ты этакая, и ничего не видишь! — ворчит Павел Егорович, грозно обращаясь к Антоше. — Ты должен смотреть!.. Не стоит вас, скотов, и в лавку сажать после этого…
Павел Егорович и не подозревал, как были бы счастливы его дети, если бы их избавили от сидения в лавке, от упреков, от вечного страха быть высеченными и от созерцания порки, которую задают Андрюшке и Гаврюшке за всякий пустяк. Антон Павлович рассказывал потом, как анекдот из своей детской жизни, что, будучи учеником первого класса, он «подружил» с одним из товарищей, таким же учеником, как и он сам, — и первый вопрос, заданный другу, был такой:
— Тебя часто секут дома?
— Меня никогда не секут, — последовал ответ.
Антон Павлович удивился и не поверил. Подрастая и присматриваясь к царящей кругом фальши, он однажды задал Андрюшке вопрос:
— Зачем ты обвешиваешь и обмериваешь покупателей?
Андрюшка широко раскрыл глаза.
— А как же иначе? — ответил он. — Если не обвешивать, так папаше никакой пользы от лавки не будет…
В голове гимназиста возник целый ряд вопросов и сомнений, и он пошел с ними к матери.
— Боже сохрани обманывать и обвешивать! — ответила Евгения Яковлевна. — Если папаша узнает об этом, то страшно рассердится… Торговать нужно честно… Так и скажи Андрюшке и Гаврюшке.
Будущий писатель возвращался в лавку успокоенный и убежденный в том, что отец его — безусловно честный человек и что Андрюшка и Гаврюшка плутуют от себя. Оно так и было: Павел Егорович не допустил бы обвешивания. Но Антошу поражало противоречие вроде того, что в лавку возвращается возмущенная покупательница, только пять минут тому назад купившая полфунта колбасы, и с гневом заявляет Павлу Егоровичу, что она, придя домой, взвесила покупку и что полного веса в ней нет. Покупательница была права. Антоша сам видел, как Андрюшка, отрезав колбасу и положив на весы, подтолкнул незаметно пальцем чашку с гирями. Но, к его удивлению, Павел Егорович, вместо того чтобы извиниться и удовлетворить обманутую покупательницу, очень своеобразно вступился за честь своей лавки.
— У нас, сударыня, товар вешается верно, — ответил он. — Это у вас, а не у нас ошибка вышла. Это у вас весы не верны. А может, вы дома отрезали кусочек и скушали?..
Женщина возражает; возражения принимают острый характер и переходят в крупный разговор. И все это из-за такого ничтожного ломтика, который не стоит и четвертой доли копейки. Но в этом случае Павел Егорович твердо отстаивает свой принцип.
— Тут грошик убытка да там полушка — смотришь, и набежит целый гривенничек убытка. А гривенники на улице не валяются… Копеечка рубль бережет…
Сам по себе Павел Егорович был безусловно честен, всю жизнь свою был уверен, что торговал честно, и умер с этим убеждением.
Совесть его до конца дней была совершенно спокойна. К тому же и религиозные убеждения отрицали какое бы то ни было заведомое плутовство. Но при взгляде со стороны дело освещалось несколько иначе: выходило, что совесть и религия — сами по себе, а торговое дело — само по себе, и одно другому не мешает.
Антоша да и вся детвора Павла Егоровича отлично помнила своего рода праздник, несколько оживлявший однообразную и скучную лавочную жизнь. Это был любопытный праздник самых неожиданных находок. В какой-нибудь знойный июньский или июльский день, когда от томящей жары прячется в тень все живое и сам Павел Егорович дремлет, сидя за конторкой, на пороге лавки показывается длинный, сухой и весь покрытый потом еврей Хайм. На плече у него полный мешок. У Хайма такой страдальческий вид, как будто бы в мешке — не менее десяти пудов и он обязан за чьи-то грехи таскать эту тяжесть по городу в такую адскую жару. Сваливая мешок на пол, он произносит тоном умирающего человека:
— Уф! Ужарился… Только для вас и принес ув таково погодэ…
Проснувшийся от дремоты Павел Егорович окидывает ленивым взглядом мешок и лаконически спрашивает:
— Сколько?
— Двадцать хвунтов… хоть свешайте, — отвечает Хайм.
— Не надо, — зевая говорит Павел Егорович. — Еще старый не продан.
На лице Хайма изображается разочарование, но потом сменяется надеждою.
— Возьмите, пожалуйста, — просит он. — Теперичкэ я дешевле отдам, чем тот раз…
— Нет, не надо. Неси назад…
— Накажи мине бог, задешево отдам!..
Начинается торг. Хайм запрашивает два с полтиною. Павел Егорович дает рубль. После долгих и усиленных переговоров, сопровождаемых божбою и клятвами, сходятся на полутора рублях.
— За пустым мешком завтра придешь. Сегодня пересыпать некому.
— Хорошо, — соглашается Хайм. — Дайте хоть капелькэ воды напиться. На дворе все равно как ув пекле…
По уходе Хайма по всему дому и по двору раздается клич:
— Дети! Саша, Коля, Антоша! Идите чай выбирать!
Дети гурьбою устремляются в комнату и усаживаются с шумом вокруг обеденного стола. На середине стола, на листе оберточной серой бумаги, возвышается гора чая, купленного у Хайма.
— Выбирайте хорошенько, почище, — приказывает отец.
Начинается веселая и шумная работа. Дети свертывают из бумаги тоненькие палочки, послюнивают кончики их и, отсыпав по небольшой щепотке чая, начинают выбирать из него сор. Каждому любопытно, что именно судьба пошлет ему на долю.
— Я нашел кусок ногтя! — восклицает один.
— У меня две сухие мухи и щепочки, — хвастает второй.
— А я нашел камень и куриное перо!
Все эти любопытные находки каждый откладывает в сторону, и скоро этих находок набирается довольно богатая коллекция: здесь и камешки, и перья, и щепочки, и мелкие гвозди, и ногти, и обгорелые спички, и волосы, и всякая дрянь. Но для детей это очень любопытно. Для них это — праздник. Они не понимают, почему это старая нянька, выходившая четырех самых младших детей, брезгливо сплевывает, отворачивается и с упреком говорит:
— И как не грешно Павлу Егоровичу торговать такой дрянью?!
И в самом деле это не чай, а дрянь и даже нечто похуже дряни. Еврей Хайм собирает спитой чай по трактирам и гостиницам и не брезгает даже и тем, который половые выбрасывают из чайников на пол, когда метут. Хайм как-то искусно подсушивает, поджаривает и подкрашивает эту гадость и продает в бакалейные лавки, где с этим товаром поступают точно так же, как и Павел Егорович.