Секретарем партийной организации Музея была Александра Андреевна Демская — заведующая архивом. Под ее эгидой находилась тогда переплетная мастерская — небольшая комната с ее единственным обитателем Левой Турчинским. Леве со всей Москвы приносили для переплета книги и рукописи, и его комната была полна нелегальщины. Здесь с пола до потолка громоздились кипы книг зарубежных издательств, комплекты эмигрантских журналов, раритеты дореволюционных изданий, а главное — самиздат. Самиздатскую литературу Лева охотно давал на короткие сроки своим друзьям для прочтения. У него я впервые прочитал машинописные тексты “Августа Четырнадцатого” Солженицына, “Николая Николаевича” Юза Алешковского, “Москву — Петушки” Венички Ерофеева и многое другое.
В Архиве у Демской хранились документы основателя Музея И.В. Цветаева и рукописи его дочери Марины. Нам удалось опубликовать в “Сборнике сообщений ГМИИ” статью Марины Цветаевой “Открытие музея”. Кажется, это была первая публикация ее работы после 20-х годов.
Не думаю, что будет преувеличением, если я скажу, что с конца 50-х годов музей превратился в один из немногих в Москве оазисов в душной атмосфере еще торжествующей культуры сталинского соцреализма, на страже которого прочно стояла Академия художеств СССР. Это было единственное место в столице, где можно было увидеть не только произведения великих мастеров прошлого, но и небольшой кусочек западного искусства конца ХIХ — начала ХХ века. Государственный музей нового западного искусства был ликвидирован еще в 1948 году, и все от импрессионизма и далее трактовалось тогда как признаки маразма и разложения западного буржуазного общества. Да и все классическое зарубежное искусство меркло перед завоеваниями великих русских мастеров: Крамской живописными качествами далеко превосходил Веласкеса, по сравнению с социальным пафосом картин Федотова или Перова Хогарт представлялся пустым болтуном, Босх, Грюневальд, Тернер своим отходом от реалистических принципов изображения служили черным силам реакции, и все развитие мирового искусства стимулировалось непримиримой борьбой прогрессивных и реакционных тенденций. Однако, что бы ни говорили идеологи от эстетики, в университете наши учителя волей или неволей прививали нам иное отношение к мировой художественной культуре. Да и материал говорил сам за себя. В экскурсиях мы на картинах Клода Моне, Сезанна, Ван Гога, раннего Пикассо старались доносить до сознания слушателей неортодоксальные взгляды на этот предмет.
Нам удалось убедить начальство в важности привлечения в музей молодежи и учреждения для этой цели Клуба юных искусствоведов для старшеклассников (сейчас КЮИ располагает при музее отдельным зданием с новейшим оборудованием и занятиями для всех возрастных групп школьников). В залах музея мы проводили уроки описания и анализа произведений, возили учеников по памятникам древнерусской архитектуры — в Новгород, Владимир, учили основам атрибуирования, т. е. определения по репродукции времени, школы и мастера данной картины.
На одном их таких занятий я, прикрывая рукой готические названия, показал репродукции из журнала “Искусство Третьего рейха” за 1938 год и предложил определить их авторов (кто-то обнаружил этот нацистский журнал в куче конфискованной из немецких библиотек и еще неразобранной литературы). Перед глазами старшеклассников проходили хорошо знакомые картины: мускулистые юноши, героические воины, рабочий энтузиазм в заводских цехах, всенародное процветание, единодушное одобрение… Задание показалось им несложным. Герасимов! Налбандян! Мухина! Томский! — наперебой выкрикивали они имена сталинских лауреатов. На одной их репродукций рабочая семья с благоговением внимала звукам нарисованного приемника.
— Лактионов!
— Смотрите внимательно.
И тут на физиономиях юных искусствоведов появилось выражение крайнего недоумения: на портрете над головами слушателей вместо скрывающих ухмылку усов вождя топорщились чаплинские усики фюрера.
Разрушались стереотипы сознания, у людей появлялось новое отношение не только к искусству, но и к режиму в целом. Немалую роль в процессе переоценки ценностей сыграл Международный фестиваль молодежи и студентов, проходивший в 1957 году в Москве. Для дальнейшей истории России этот процесс трудно переоценить.
Глава 6. Международный фестиваль (1957)
Международный фестиваль 1957 года впервые дал возможность советской публике познакомиться с современным зарубежным искусством. До смерти Сталина такой возможности людям предоставлено не было. Музей нового западного искусства был ликвидирован еще в 48-м, в университете лекции по истории зарубежного искусства кончались на импрессионизме, все музейные экспозиции (ГМИИ, Эрмитажа, Третьяковской галереи) обрывались на 80-х годах XIX века, ибо далее следовали лишь реакция и разложение. Правда, существовали за рубежом прогрессивные художники-коммунисты, вроде Андре Фужерона, Роквелла Кента, Диего Риверы, но и их искусство не отвечало жестким стандартам соцреализма. Теперь начиналось легкое шевеление в этой области — Хрущев явно заигрывал с так называемыми прогрессивными зарубежными кругами. В Москву приезжали Диего Ривера и Альфаро Сикейрос, и хотя первый был троцкист, а второй оголтелый сталинист, возглавлявший первое (неудавшееся) покушение на Троцкого, и оба были отнюдь не соцреалистами, в художественных кругах им был оказан воистину царский прием.
Из всего, что называлось тогда “прогрессивным современным искусством”, творчество мексиканских художников дальше всего отходило от канонов соцреализма. Очевидно, поэтому я и Инга Каретникова, с которой мы вместе учились, а потом работали в музее, заинтересовались и начали заниматься мексиканским искусством. В соавторстве мы написали большую статью в сборник “Современное изобразительное искусство капиталистических стран” (Москва, 1961) и неожиданно стали (за неимением прочих) специалистами в этой области. На огромной выставке “Искусство древней Мексики” 1963 года — первой, устроенной в Союзе на правительственном уровне — мы уже участвовали в устройстве экспозиции, вели занятия с экскурсоводами, я редактировал перевод каталога, Инга проводила по выставке Микояна…
Я тоже вел кого-то из членов ЦК (то ли Кириленко, то ли Кириченко). В узком проходе между витрин я обернулся к высокому гостю, чтобы пропустить его вперед, и вдруг почувствовал, что меня приподняли в воздух, повернули лицом в нужном направлении и опустили на пол; за мной стоял охранник с каменным лицом. Я нарушил этикет.
Занятие современным западным искусством еще казалось тогда делом небезопасным. Мало кто из искусствоведов занимался ХХ веком, а кто занимался, очевидно, не хотел рисковать. Поэтому меня в числе других сотрудников нашего музея командировали на работу в выставочных помещениях Международного фестиваля молодежи и студентов.
Международный фестиваль приоткрыл нам “окно в Европу”, и сквозь эту щель вместе со свежим воздухом свободы хлынул в Москву поток иностранцев. Меня разыскали в музее два молодых англичанина и сказали, что привезли мне подарок от моего старого друга Алека Дольберга, теперь проживающего в Лондоне. Мы вышли в Итальянский дворик, где было мало народа, и они вручили мне две книги: “Мрак в полдень” (в последнем русском переводе “Слепящая тьма”) Артура Кестлера и “Звериную ферму” Джорджа Орвелла — книги по тому времени криминальные. Мы стояли и беседовали у “Давида” Микеланджело, а в двух шагах торчал некий гражданин в штатском и внимательно прислушивался к нашему разговору. Когда я замешкался в поисках ручки, чтобы обменяться адресами, он любезно предложил мне свою. Я настолько увлекся содержанием этих книг, что сразу же начал их переводить, а потом читал переводы довольно широкому кругу друзей. Через какое-то время ко мне пришли два мальчика и, сославшись на кого-то из моих друзей, попросили дать им рукопись перевода “Мрака в полдень” Кестлера для перепечатки. Через несколько дней они принесли мне перепечатанный на машинке экземпляр. В дальнейших перипетиях судьбы мой экземпляр исчез, но другие ходили по Москве. Много лет спустя великий архивист Гарик Суперфин обнаружил один из них в столице (теперь он хранится в Восточно-Европейском архиве при Бременском университете).