Выбрать главу

Второй был Костя — красивый молодой парень, скромный до застенчивости, вышивавший салфеточки и даривший их маме в знак обожания. Вся его семья — отец, мать, братья — были расстреляны: банда грабила машины с товарами на алтайских дорогах. Сам Костя по малолетству (ему тогда не было шестнадцати) получил 10 лет. В 40-м году срок его кончился, и мы расстались с ним как с близким родственником.

И был еще Борис. Это был пахан, блатарь, очевидно, из ссученных, потому что настоящий вор в законе не унизился бы работой на начальничка. Он носил шелковые рубашки и пользовался непререкаемым авторитетом у блатных. Когда он уходил и в доме никого не оставалось, он просто приставлял к двери метлу, и ни один вор не осмеливался близко подойти к нашему дому.

Таковы были быт и нравы тех мест.

Осенью 1941 года договорные сроки у мамы с отчимом заканчивались. Чтобы не прерывать мою учебу, было решено к началу учебного года отправить меня в Москву вместе с одной нашей знакомой, которая тоже туда возвращалась.

Где-то в середине июня мы приехали в Магадан, а через несколько дней началась война. По дурной инерции решили продолжать путь. Но по прибытии во Владивосток оказалось, что железнодорожные билеты на Москву уже не продают. Не оставалось ничего другого, как возвращаться обратно.

В ожидании обратного парохода я провел во Владивостоке несколько дней. По сравнению с Хаттынахом и Магаданом город показался мне европейской столицей. Я бегал по магазинам, покупал на шальные деньги какие-то значки, перья для ручек, градусники, из которых мы извлекали ртуть, и прочую мелочь, дефицитную на Колыме. Возвращался на том же пароходе “Феликс Дзержинский” в каюте 1-го класса. В Магадане устроился в бараке транзитного городка, договорился с шофером грузовика об обратном путешествии, был очень горд своей самостоятельностью и разочарован, когда увидел взволнованную маму, которая нашла меня после долгой беготни по баракам. Возвращались мы вдвоем, но уже не в Хаттынах, а на новое место.

* * *

За это время Иосиф Львович получил новое назначение — начальником прииска Чекай. Это был только что основанный прииск на месте недавно обнаруженного богатого месторождения золота. Он был расположен в 25 километрах от трассы, так что добраться до него можно было зимой только на санях, а летом, когда почву размывало дождями, на тракторе или верхом на лошади. Прииск был небольшой: тысяч пять заключенных и примерно сто вольнонаемных, включая охрану (по моим тогдашним очень приблизительным подсчетам). И опять — сопки, вышки, колючая проволока…

Я пишу только о том, что не провалилось окончательно сквозь дырявое решето памяти куда-то в никуда, а застряло между дыр, и теперь возникает в сознании расплывчатым фантомом когда-то увиденного.

Бабушкин. Огромный, излучающий добродушие человек, бывший летчик, сидевший по какой-то уголовщине, а после освобождения принятый в лагерную охрану. Он одним духом выпивал кружку денатурата, брал меня на руки, подбрасывал к потолку, и я захлебывался от восторга. Много лет спустя, когда уже умерла мама, у меня родился сын и с отчимом наладились какие-то отношения, Иосиф Львович рассказал мне про Бабушкина: он был оперисполнитель, т. е. расстрельщик, палач.

Некрасов. Начальник лагерной охраны. Он рассказывал, как, крепко поддав, по ночам для развлечения вваливался с приятелями в барак, поднимал с нар какого-нибудь не нравящегося ему зека, выводил наружу и жестоко избивал. Я слышал этот его рассказ, притворившись спящим, когда в нашей комнате за столом выпивала компания сослуживцев отчима.

Никакой школы здесь, естественно, не предполагалось, и к началу учебы мы с Виталием Кандинским — единственным на прииске мальчишкой моего возраста — отправились верхом до трассы, а дальше на грузовике в поселок Ягодное — центр Северо-Западного Горного Промышленного Управления.

Школа-интернат была здесь городского типа. Сюда присылали детей из тех поселков огромной территории Управления, где школы отсутствовали. Состав учеников был смешанным. Здесь жили и обучались дети как вольнонаемных, вроде меня с Кандинским, так и заключенных-уголовников, чьи семьи решили поселиться неподалеку от своих бывших кормильцев. Последние и определяли общую атмосферу, царившую в школе: порядок жизни строился по законам уголовного лагеря. В нашем дортуаре, где спало примерно двадцать мальчишек, был свой пахан — здоровенный переросток, около которого суетилось несколько приближенных — “тискали романы” и оказывали разные услуги, вплоть до постельных. Наши воспитатели были тоже из приблатненных, отсидевших свои сроки.

Преподавательский состав школы был, наверное, высокого класса — кандидаты, доктора наук, доценты из бывших политических заключенных. Но школа меня не интересовала, и учился я из рук вон плохо. Очевидно, я не понимал: какое отношение вся эта школьная премудрость имела к той лежащей за гранью человеческой культуры действительности, частью которой оказались и я, и мама, и отчим… Зачем мне все эти арифметики, грамматики, истории? Литературы?

Читал я мало. Ни библиотек, ни книжных магазинов, да и тов. Гайдар со своим Кибальчишем отбил у меня охоту к чтению. Как-то попались мне в руки “Три мушкетера” Дюма и очень мне не понравились. В содружестве этих лихих головорезов как-то просвечивали уже знакомые мне законы блатного мира: те же строгие моральные установки, обязательные для членов банды, то же самодовольно-презрительное отношение ко всем остальным (к фраерам), то же благоговение перед паханами (Людовиками), то же пренебрежение к жизни людей, которых можно насаживать на шпаги, как цыплят на вертела.

Кто-то подсунул мне Тургенева — “Вешние воды”, кажется. И опять — полное недоумение. Природа, быт, люди — все это было совершенно непохоже на то, что лежало перед моими глазами. Но главное — язык: он показался мне сухим, вычурным и неестественным. Так люди не говорят. Вокруг все изъяснялись на ненормативной лексике, мы, дети, разговаривали на полублатной фене, и в воздухе висел мат. Это казалось нормальной человеческой речью; без мата она потеряла бы эмоциональную остроту и выразительность. (Уже в Москве, в школе, в разговоре с одноклассниками я как-то ввернул похабщину; мои цивилизованные собеседники посмотрели на меня удивленно. Я покраснел и потом несколько лет не мог произнести нецензурного слова.)

Вероятно, я несколько модернизирую, перенося на прошлое результаты более поздней саморефлексии. Но в культурном вакууме тогдашнего моего сознания не находилось никаких аналогий с прочитываемым, ему просто не за что было зацепиться.

Мое пребывание в интернате длилось немного меньше года. За это время в жизни моей семьи произошел еще один поворот.

Прииск Чекай, основанный, как я уже упоминал, на месте богатого месторождения, за первый год работы по добыче золота вышел на первое место то ли по Управлению, то ли по всей Колыме. В следующем году золотые запасы исчерпались и добыча резко сократилась. По правилам времени следовало отыскать виновного: отчима сняли с работы, и дело его направилось в судебные органы.

Итак, весной 42-го года за мной в Ягодное приехали мама и отчим, погрузили на грузовик скудные мои пожитки, и по той же трассе мы отправились в Магадан. По дороге я выбросил в придорожный кювет свой школьный дневник.

* * *

Столица Колымского края тогда представляла собой большой поселок, застроенный главным образом двухэтажными деревянными бараками. Главная прямая улица (кажется, единственная) упиралась в сопку, у склона которой нас и поселили в одном из таких бараков. Здесь, на этом проспекте, сосредотачивалась культурно-административная жизнь города: солидные каменные здания различных учреждений, школа, больница, особняки высшего колымского начальства… Здесь же находился и магазинчик, где продавались без карточек крабы, морские бычки с головами в две трети туловища, какая-то мелкая рыбешка. Рыба плюс американский белый кукурузный хлеб были серьезным подспорьем к скудным продуктовым пайкам. До войны в маленьком магаданском зоопарке обитали два белых медведя; потом их мясо распределялось по карточкам. В общем, такого голода, как потом в Москве, тут не было.