Для меня, как и в Москве, деление на левых и правых не имело значения — лишь бы человек был хороший. Однажды в Париже меня разыскали два молодых француза и просили помочь им в организации выставки советского неофициального искусства, после чего робко признались, что они троцкисты. Я сказал, что это меня не интересует: если кто-то, независимо от политических взглядов, собирается предпринять полезное дело, я готов помогать. Я дружил с Борисом Миллером — активным энтээсовцем и хорошим человеком, добрые отношения были у меня и с руководством НТС во Франкфурте, где печатался “Континент”, хотя никаких симпатий к их политической программе я не питал.
Синявскому деление людей на левых и правых было так же несвойственно, как и мне. “Есть доля правды в революции и доля правды в черносотенстве”, — цитировал он близкого ему по духу философа В.В. Розанова в своей монографии о нем. Это трудно назвать просто толерантностью, это было объективное неидеологическое отношение к истории. Конечно, с таким мировоззрением Синявский был бельмом на глазу у Максимова, для которого правда была одна, и она должна была сиять, как золото, а все остальное чернеть, как деготь. Убрать его из “Континента” вызвало бы скандал — слишком крупная фигура был Синявский в России и в эмиграции. И Максимов пошел другим путем.
В пятом номере “Континента” появилась блестящая статья Андрея Синявского о романе Г. Владимова “Верный Руслан” с предуведомлением читателю, что редакционная коллегия не согласна с ее содержанием. С чем тут можно было не соглашаться? И кто не соглашался — Максимов и я? Это было просто глупо, и компромиссы с Максимовым стали невозможны. С пятого номера Синявский вышел из числа “сотрудничающих”.
Когда я открыл пятый номер “Континента”, в качестве ответственного секретаря здесь значилась уже другая фамилия. Максимов даже не счел нужным известить меня об увольнении.
“Нервный народ пошел: в рожу плюнешь, в драку лезут”, — часто с удовольствием цитировал известное выражение Максимов. Но в драку лезть я не стал.
Глава 5. Мои университеты. Колчестер, Сент Эндрюс, Оксфорд
В сентябре 1974 года начались занятия в университете Колчестера и моя там работа. Я должен был разговаривать со студентами на любые темы по-русски, чтобы они оттачивали на мне язык.
Зарплата была маленькая, но оставалось много свободного времени. Свои часы занятий в неделю я распределил на два дня, и из Лондона ездил в Колчестер — старинный городок в графстве Сассекс, примерно в часе езды на поезде.
Колчестерский университет был новым, построенным уже после войны, и, пожалуй, самым левым в Великобритании. Его обширный вестибюль был украшен портретами Мао Цзедуна, Че Гевары, Ленина, студенты устраивали обструкции преподавателям, реакционным с их точки зрения, объявляли бесконечные забастовки. По английским законам полиция не имела права входить на территорию университета, пока действия забастовщиков не принимают криминальный характер. Вскоре такая возможность была ей предоставлена: студенты ворвались в административное здание, взломали шкафы и похитили ключи от всех университетских помещений. Было арестовано что-то около двухсот человек. Сутки их продержали в тюрьме, а потом отпустили. Мои студенты жаловались мне, что кормили их плохо — мясо было слишком жирное. Большую часть года университет не работал, и, хотя мне это было на руку, чувствовал я там себя не в своей тарелке. Поэтому, когда мне предложили такое же место в университете Сент Эндрюс в Шотландии, я согласился.
Деваться мне было некуда. Рассчитывать на преподавательскую работу по специальности с моим разговорным английским я не мог. Друзья привели меня к директору Варбургского института сэру Эрнсту Гомбриху. Гомбрих, сам бывший эмигрант, беженец из нацистской Германии, отнесся ко мне с полным сочувствием. На его вопрос о моих научных интересах я показал ему тезисы (заранее переведенные на английский) своей, начатой еще в Москве, работы “Проблема времени и пространства в искусстве Северного Возрождения”. Прочитав, сэр Эрнст грустно покачал головой: “С такой темой даже я здесь прокормиться бы не мог”, — сказал он. Конечно, претендовать на работу в этом центре научного искусствознания я не мог. Гомбрих подарил мне свою “Историю искусств” и повел пообедать в институтскую столовую. Этот крупнейший ученый удивил меня своей простотой и каким-то старомодным обхождением, почти исчезнувшим в Европе: в раздевалке он подавал пальто своим студенткам.
За это время я получил несколько заманчивых предложений, в том числе на исследовательскую работу в университете Лидса и на ведение курса истории русского искусства в институте Курто, где предполагалось учреждение такой дисциплины. Но в 1974 году к власти в Великобритании пришло лейбористское правительство и страна покатилась под откос. Были резко сокращены расходы на науку и культуру, и все возможности найти серьезную работу для меня лопнули.
Итак, осенью 1974 года мы тепло распрощались с нашими хозяевами — Френсисом Грином и его женой Анной, послали последний привет Лондону и отправились в Шотландию.
* * *
Университет Сент Эндрюс, основанный в XVI веке в древнем городке под тем же названием, был самым старым университетом Шотландии и третьим по старине после Оксфорда и Кембриджа в Великобритании. Городок когда-то был центром шотландского католицизма. Его гигантский готический собор был разрушен, когда в Великобритании победил протестантизм, и, как я понимаю, из его камней была построена более новая часть города и часть университетских зданий. А вокруг расстилался настоящий Вальтер Скотт: развалины древнего замка с сохранившимися подземельями, суровое северное море, холмы, поросшие вереском…
Нас встретила доктор Джейн Грейсон — молодая специалистка по Набокову, отвела в заранее снятый для нас домик, представила меня коллегам. Работа моя была та же, что в Колчестере, но атмосфера здесь была совершенно другая: университет строго придерживался своих древних традиций.
В шотландские университеты студентов принимали на год раньше, чем в английские. В Сент Эндрюс, место уединенное, со всех концов приезжали 16-летние юноши и девушки — неопытные, незнакомые с университетской жизнью. Поэтому, согласно древнему обычаю, к каждому вновь прибывшему приставлялся студент старшего курса, который должен был ввести новичка в свою компанию, свой клуб или паб, знакомить с университетскими порядками. Во второй понедельник учебного года новички должны были дарить своим опекунам фунт изюма, а те в свою очередь одаривать своих подопечных, после чего последние были обязаны пронести эти подарки по городу. И они несли — старые матрасы, женские панталоны, стулья, куклы, чемоданы… День этот назывался “Изюмный понедельник” и был веселым праздником для всего города.
Здесь было несколько холоднее, чем в Англии, и студенты носили сделанные из плотного сукна красные мантии, заменявшие им пальто, и четырехугольные шапочки-конфедератки. И был обычай: студентки приходили на экзамены в шапочках, а особы мужского пола не имели права покрывать голову. Потому что где-то в середине XIX века в этот традиционно мужской университет начали принимать женщин, и тогда студенты в знак протеста вышли на мол и выбросили свои конфедератки в море. Обычай этот сохранился и до нашего времени.
Все это мне нравилось. Свободного времени было много, и я использовал его для работы в “Континенте”: вел обширную переписку, привлекая новых авторов, редактировал присланные статьи, ездил во Франкфурт делать очередной номер журнала. Студенты были серьезные, атмосфера крайне доброжелательная, Джейн Грейсон возила нас по старым городкам, рыбачьим деревенькам, по древним памятникам Шотландии. Наверное, я бы так и остался в Сент Эндрюсе, если бы не узнал, что в Оксфорде освободилось такое же преподавательское место.
Два раза за годы эмиграции я чуть не заплакал: когда впервые попал в лондонский паб и оксфордский колледж — чего мы были лишены! Оксфорд находился в полутора часах езды на автобусе от Лондона со всеми его соблазнами, отсюда было проще добираться до Парижа, где жили Синявские и Максимов, там было удобнее работать для “Континента” (я тогда еще был ответственным секретарем журнала). Я съездил в Оксфорд, прошел собеседование и был принят.