Фридриха Горенштейна я бы отнес к пятерке самых значительных российских современных писателей. Когда на Западе был опубликован его роман «Псалом», я поехал интервьюировать его в Берлин. Он жил в маленькой муниципальной квартирке на окраине Берлина с женой и кошкой, кажется, единственным живым существом, с которым он находил общий язык. По его роману я представлял себе Горенштейна этаким знатоком талмудической литературы и иудаистики. Нет, по его словам, он ничего подобного не читал, кроме Библии и еще одной книжки, вышедшей в начале прошлого века, о Христе (автора и названия я не помню), которой, кстати, пользовался и М. Булгаков при создании образа Га Ноцри в «Мастере и Маргарите». Это было удивительно!
Одно такое мое бибисишное интервью закончилось самым неожиданным образом.
В 1983 году в Лондоне была представлена инсценировка по роману Достоевского «Преступление и наказание» в постановке Юрия Любимова. После окончания спектакля к режиссеру подошли чины из советского посольства и начали давать ему какие-то указания. Любимов взбесился и заявил, что больше он в Советский Союз не вернется. Сенсация получилась грандиозная. Чтобы спасти Любимова от толпы настырных журналистов, мы, по его просьбе, вышли из театра через черный ход и я увез его к себе. У нас Любимов с женой и маленьким сыном прожили недолго. Но на нашей же улице он снял для репетиций большое помещение бывшего склада. Я иногда присутствовал на его репетициях, а он в перерывах приходил к нам обедать. Английским актерам работать с ним было непросто. Они не привыкли, чтобы режиссер давал им указания, какое место — с точностью до сантиметров — занять на сцене, куда поставить ногу, как прореагировать на реплику партнера. Это была другая театральная традиция.
Я не был горячим поклонником модерных постановок Любимова. Но когда приехал в Болонью, где Любимов ставил оперу Вагнера «Тристан и Изольда», то понял огромный новаторский талант этого режиссера. Любимов обрядил персонажей оперы в условные костюмы XIX века, связал драматический любовный треугольник из древней легенды (Тристан — Изольда — король Марк) с таким же драматизмом из жизни самого Вагнера (Вагнер — его последняя жена Козима — фон Бюлов, ее бывший муж), убрал весь обычный для постановок оперы археологический антураж, заменив его меняющимся светом, льющимся из цветных витражей. Это была одна из лучших оперных постановок, которые мне довелось увидеть.
До перестройки мне редко приходилось встречаться с официальными лицами из Советского Союза. Но однажды мне позвонила моя оксфордская знакомая и сказала, что со мной хочет встретиться Юрий Темирканов, который сегодня дирижирует оркестром лондонской филармонии в Роял Фестивал-Холл — самом большом концертном зале Лондона. С чего бы? Я его не знал и даже не слышал о его существовании. То, что я увидел и услышал на концерте, сильно поколебало мое нежелание общаться с официальными гастролерами из СССР. Легкий, свободный, раскованный, Темирканов по дирижерской манере напоминал Вилли Ферреро, которого я слышал еще в Москве где-то в 1950-х годах. После концерта мы встретились, и я повез его к нам. В начале 1980-х он часто приезжал на гастроли в Англию, и всякий раз приходил к нам домой. За столом он почти ничего не ел, изрядно выпивал, после чего отправлялся в спальню, всю ночь читал сам- и тамиздат, а утром шел на репетицию. К советскому режиму он относился как все нормальные люди. Мне запомнился один его рассказ.
Каждый год Юра ездил к себе на родину — в Кабардино-Балкарскую АССР, чтобы посетить могилу своих родителей. Естественно, что в этой маленькой республике он почитался национальным героем. Его встречало все партийное и республиканское начальство, везли на банкет, где по восточному обычаю пили из рога за его здоровье. Как-то на таком банкете Темирканов напился и начал ругать присутствующее там коммунистическое руководство. «Вы, — кричал он, — убийцы, у вас руки по локоть в крови!..» После чего первый секретарь компартии республики проводил его к машине, пожал руку и сказал: «Юра! Я тебя всегда уважал, а теперь еще больше уважаю!» Очевидно, этим маленьким начальникам тоже было неуютно ощущать себя под большим сапогом Кремля.
«В Ленинграде я боюсь выходить на улицу с собакой — они ее укусят», — говорил он про население Северной столицы. Я спрашивал, почему бы ему не остаться на Западе. Юра отвечал, что не может бросить находящийся в полной нищете коллектив Мариинского театра, где он был главным дирижером, а так, пользуясь своей международной репутацией, он имеет возможность дать им подработать на зарубежных гастролях. Юрий Темирканов был одним из самых удивительных людей, с которыми мне довелось общаться.
* * *
Через профессора Джона Фенелла, который был тогда главой оксфордской славистики, мне удалось пригласить с лекцией для наших студентов Наума Коржавина. Он преподавал тогда в каком-то американском университете и жаловался: студенты приходят на лекции только затем, чтобы набирать баллы, и ровно через 45 минут встают и уходят. Он явно нервничал перед незнакомой аудиторией. Тема его лекции была о современной русской литературе и поэзии. Я представил его аудитории. «Прежде чем перейти к литературе, я хочу…» — заявил Коржавин, и начал говорить о чем-то не по теме. Прошло полчаса, я дернул его за рукав. «А, — сказал Коржавин, — но прежде я хочу…» И опять не по теме. Прошел час, надо было освобождать помещение. Я показал ему на часы. «Ну, ладно, давайте я стихи почитаю». Я боялся посмотреть на аудиторию, но студенты слушали и улыбались. Очевидно, англичане привыкли к эксцентрикам и хорошо понимали таких людей. Наум почувствовал себя в другой атмосфере и расслабился.
Был приглашен в Оксфорд (не без моей подачи) в качестве гостя-писателя Владимир Войнович. Ему была предоставлена месячная стипендия, жилье в колледже и полная свобода действий; никаких обязанностей такое приглашение не накладывало. Я не был знаком с ним в Москве, но изо всех молодых писателей я больше всего ценил Войновича. В Оксфорде он оказался удивительно похожим на собственных персонажей: такой же открыто бесхитростный взгляд на окружающее, тот же простодушный здравый смысл безо всякой политической запутанности. Как-то у нас дома собралась большая компания, и речь зашла о морали, о честности. «Что же вы и жене своей не врете?» — спросил у Войновича один из присутствующих. «Нет, и жене тоже», — с удивлением ответил Володя. Стиль — это человек, говорят французы.
Приезжали в Оксфорд и деятели из Страны Советов. Как-то позвонил мне Джон Фенелл и поинтересовался, кто такой писатель Солоухин, чей визит ожидается в Оксфорде. «Ну, это вроде вашего Национального Фронта, только хуже», — сказал я. Дальнейших комментариев не потребовалось. Солоухина пригласили на обед, после чего проводили в его комнату и пожелали спокойной ночи. Говорили, что он очень обиделся.
Условия научной и преподавательской работы в Америке были несравнимы с таковыми в Англии, и цвет английской славистики постепенно перебирался сюда. Разъезжая с лекциями, я имел приятную возможность встречаться со своими старыми английскими друзьями.
Алекс Де Йонг, бывший в мое время преподавателем в Оксфорде, теперь возглавлял славистику в университете штата Колорадо. О Колорадо я слышал только как о родине колорадского жука, который, согласно сталинской пропаганде, был подброшен американской разведкой в СССР и опустошал колхозные поля, о чем я и сообщил аудитории в начале своей лекции о тоталитарном искусстве. Когда-то Алекс написал книгу о Сталине, и мы с Пятигорским снабжали его байками из наших биографий. В начале книги Алекс выражал благодарность за помощь разным лицам, в том числе и нам, но особенно благодарил «“Джека Даниэля”, без которого эта книга не была бы написана». В его просторном доме на вершине одного из холмов мы и распили бутылку этого замечательного американского виски. Утром, когда мы вышли на свежий воздух, он показал на соседний холм: «Видите, это мое, а вот та речка, которая внизу, это тоже мое». Ну совсем как Ноздрев, только в отличие от гоголевского персонажа и холм и речка действительно принадлежали ему.