В это время вошел брат и показал фотографический снимок матери в гробе. Я едва не лишился чувств и должен был сделать величайшее усилие, чтобы сдержать себя и скрыть охватившее меня волнение. Тот же час я побежал в Покровский монастырь, не успев даже расспросить о месте погребения матери. Какая-то монахиня указала мне могилу и, заливаясь горячими, неудержимыми слезами, я бросился на могильную насыпь, отдаваясь своему беспредельному горю...
Вот когда мы начинаем ценить своих родителей, думал я, изливая пред лицом Всеведущего Бога свое горе, упрекая себя за свои вольные и невольные грехи против матери, за свою, быть может, недостаточную почтительность и за невнимание, за то, что я, ее любимец, жил почти всегда вдали от родного дома и не давал матери того, чего она ждала от меня...
И все то, мимо чего я проходил, точно не замечая его, все мельчайшие черты характера матери и особенности ее облика, все то, пред чем я втайне восхищался, но редко высказывал, – все это в мгновение ока осветилось в моем сознании необычайным ослепительным светом, и я спрашивал себя, каким же образом могло случиться, что ни я, ни другие не замечали при жизни матери того сияния святости, коим она, смиренная, была окружена, той правды Божией, какую она собою воплощала... Я вспомнил о той кротости и непередаваемом никакими словами смирении матери, которыми так жестоко злоупотребляли окружающие, не замечавшие хозяйки в ее собственном доме, о ее невзыскательности и нетребовательности, вспомнил о том самоотвержении, с каким мать несла бремя воспитания своих детей, отдав им свое здоровье, вспомнил ее беспрерывные, нескончаемые болезни, ее поразительное одиночество, эту жизнь затворницы, не знавшей ни выездов, ни приемов, ни развлечений, а погруженной в какой-то невидимый, внутренний, никому не ведомый мир, связанной какой-то очень глубокой, духовной работой...
Я не видел еще человека, который бы так мало соприкасался с землей, с внешностью... Даже затворники и подвижники казались мне ближе к земле, чем моя мать, которой были чужды какие бы то ни было страсти или земные движения и интересы и какая жила в какой-то совершенно особой сфере.
Насколько мать глубоко скорбела при встрече своих детей с теми или иными огорчениями и испытаниями, настолько равнодушна была к их радостям. Может быть, такое равнодушие вытекало из сознания непрочности земных радостей и успехов, может быть, выражало собой убеждение, что радости портят человеческую душу, но только успехами своих детей, а особенно так называемыми служебными успехами моего брата и моими мать не только не интересовалась, а даже в точности не знала, какое служебное положение мы занимали... Ее внимание было сосредоточено только на культуре духа, на развитии духовных основ миросозерцания, над чем мать так много трудилась, являя своею жизнью исключительный пример для подражания, закладывая в природу каждого из нас высокие понятия о долге и нравственной ответственности, развивая религиозную настроенность и сознание обязанностей к Богу и ближнему.
И, между тем, даже эта сложная, духовная работа, требовавшая, казалось, особенной сосредоточенности и внимания, протекала в чрезвычайно нежных, тонких, неуловимых формах, где не было ни поучений, ни наставлений, ни упреков, ни замечаний. Отношение матери к тому или иному явлению или факту только чувствовалось окружающими, но вовне не выражалось, и кто был незнаком с глубиной ее натуры, тот объяснял такое отношение равнодушием или безразличием к окружающему, тогда как там сказывалось только прирожденное изящество духа, только духовная красота и нравственное величие, только опасение задеть другого даже замечанием. И, глядя на свою мать, я часто думал о том, какая чрезвычайная сила кроется в смирении и как часто молчание могущественнее красноречия и внешних натисков, как часто один только взгляд матери обесценивал длиннейшие тирады и речи окружавших, имевшие убедительную внешность, но ложное основание.