Была установлена связь при помощи особых курьеров между дворцом наместника и ставкой командующего фронтом в Александрополе, что позволяло нам быть всегда в курсе всех военных новостей. Ежедневно, по прибытии сводки, мы бросались к карте, чтобы передвинуть разноцветные флажки, обозначавшие положение на фронте. Сводка не щадила красок, чтобы описать подвиги нашей армии и дать подробные цифры убитых и пленных турок. Турецкие потери звучали в наших ушах сладкой музыкой. Много лет спустя, командуя русским воздушным флотом во время мировой войны, я постиг не совсем обычный механизм издания официальных военных сводок и уже не мог вновь пережить энтузиазма одиннадцатилетнего мальчика, следившего с блестящими глазами за передвижениями русской армии в Турции, не думая о тех гекатомбах человеческих жизней, которые она составляла на своем пути продвижения. В 1914 году я понял, что «тяжелые потери», которые понес «быстро отступающий противник», неизменно сопровождались еще более тяжелыми потерями нашей «славной победоносной армии». Мне кажется, что никто не в состоянии изменить оптимизма официальных реляций, а также психологии военных, способных смотреть хладнокровно на горы трупов в отбитых у противника окопах. С другой стороны, следует признать, что этика войны значительно изменилась за последние сорок лет. Тот налет рыцарства, который был еще заметен в действиях противников в войне 1877–1878 гг., уступил место зверскому взаимоистреблению людей. Достаточно вспомнить Верден{7} с его 400 тыс. убитых! Читая описания кошмарных условий, в которых протекала жизнь военнопленных во время мировой войны, я всегда вспоминал о той симпатии и уважении, с которыми мы, русские, обращались в 1877 году с турецкими пленными. Александр II счел долгом принять в личной аудиенции Османа-пашу, командира турецкой армии под Плевной, возвратил пленному паше его саблю и его обласкал. Тридцать семь лет спустя генералу Корнилову{8}, взятому в плен австрийцами, был оказан прием, достойный преступника.
Относительная свобода, которой пользовались я и мои братья за время пребывания наместника на фронте, дала нам, наконец, возможность ознакомиться с различными классами тифлисского населения и их социальным бытом.
При наших посещениях госпиталей, а также на прогулках по улицам, мы сталкивались с ужасающей нуждой. Мы видели нищету, страдания и непосильный труд, притаившийся около самого дворца. Мы слышали рассказы, которые разрушали все наши прежние иллюзии и мечты. То, что я носил голубую шелковую рубашку и красные сафьяновые сапоги, казалось мне теперь постыдным в присутствии мальчиков-однолеток, у которых были рваные рубашки, а ноги — босы. Многие из них голодали; все они проклинали войну, которая лишила их отцов. Мы рассказали о наших впечатлениях воспитателям и просили, чтобы нам дали возможность помочь этим бедным подросткам с изнуренными, серыми лицами. Нам ничего не ответили, но вскоре наши прогулки ограничились опять пределами дворцового парка, хотя эта мера и не стерла в нашей памяти тяжести пережитых впечатлений. Наше сознание вдруг проснулось, и весь мир принял другую окраску.
— Вам, сыновьям великого князя, хорошо живется, — сказал один из наших новых знакомых, — вы всё имеете и живете в роскоши.
Мы запомнили эту странную фразу и удивлялись, что такое роскошь? Разве это правда — что мы имеем все, а те, остальные — ровно ничего?
Перед нашим дворцом мы часто видели одного часового, красивого, веселого парня, который приветствовал нас по утрам широкой улыбкой, как-то не соответствовавшей серьезности момента отдания чести. Мы привыкли к нему, и его внезапное исчезновение заставило нас призадуматься, не послали ли и его на фронт? Как-то во время завтрака мы услышали разговор двух офицеров свиты: молодой часовой покончил самоубийством, и найденное при нем письмо с известием о смерти жены явилось единственным объяснением его смерти.
— Вы ведь знаете этих деревенских парней, — говорил один из адъютантов, — они всегда хотят присутствовать при погребении своих близких, и если им это не удается, то на них нападает тоска.
Это все, что было сказано про улыбающегося солдатика, стоявшего на своем посту в далеком Тифлисе и считавшего дни, которые отделяли его от свидания с женой. Но эта одинокая смерть поразила меня более, чем гибель десятков тысяч русских и турок, о которой говорила официальная сводка. Я постоянно ходил к тому месту, где солдатик стоял на часах. Его преемник — ветеран средних лет, с грудью, украшенной медалями, с любопытством посмотрел на меня. Он взглянул сперва на свои сапоги, затем начал считать пуговицы на мундире, подозревая, что в его форме одежды что-либо не в порядке. Мне хотелось поговорить с ним и спросить, когда он в последний раз видел свою жену. Я знал, что с часовыми разговаривать не полагается, а потому молча стоял пред ним, и мы оба старались прочесть мысли друг друга. Я старался разгадать его горе, он же терзался мыслью о том, не оторвалась ли у него на мундире пуговица. Я уверен, что, если бы мне теперь удалось каким-нибудь способом попасть в Тифлис, я бы без труда нашел бы то место, где русский солдат-часовой в 1878 году оплакивал потерю своей жены.