Во время стоянки, оставаясь на пароходе, можно было сверху наблюдать, как продавцы на баржах, наполненных арбузами, перебрасываются ими при погрузке. Они ловили их не глядя и бросали не глядя, очень редко промахиваясь и роняя арбуз в воду. Сбоку плавало несколько штук, но никто даже не думал их вылавливать. Арбузов было столько, что каждый нищий с просительно выставленной шапкой, в которой обычно лежала горсть монет, сидел, грызя арбуз, а рядом лежало еще штуки две-три.
Около пристани можно было заметить скопление грузчиков. И в Царицыне, и в Самаре, и в Саратове, и в Астрахани, и в Симбирске — всюду у них за спиной висели подставки, подвешенные через плечи ремнями. На этих подставках они носили все, что угодно: кирпичи, чемоданы, тюки такой величины, что за ними не видно было самого грузчика. Мне кажется, они могли бы унести и всю Волгу, если бы их выстроить вдоль берегов, а ее разлить по ковшам.
Лет через десять мне довелось опять побывать на Волге, но уже не в скромном мещанском Царицыне, а в шумном, промышленном Сталинграде.
Пристань изменилась. Весь город и даже Волга стали другими, но грузчики на дебаркадере остались теми же, и мне показалось, что они так и не снимали с плеч тех же подставок. Был я там и во время войны. Сталинград бомбили. Грузчиков не было.
Пароход наш медленно плыл по широкой и словно выпуклой от обилия вод реке, мимо высоких Жигулев-
ских гор, оставляя за собой просторные поля, темные леса и крикливые базары на пристанях. А также, по мере приближения к Астрахани, степи.
Мы плывем посередине реки, мимо белых и красных бакенов, а когда вдалеке показывается пристань, то уменьшаем ход, разворачиваемся и у нашего борта появляется человек со связкой веревок. На конце связки висит груз, чуть побольше яйца. Легкий взмах рукой — и этот груз летит на пристань, разматывая веревку. А там его подхватывают и, втащив привязанный к веревке канат, набрасывают петлей на тумбу. Раздается треск бревен, прикрепленных к стенке дебаркадера, перекидывают сходни, после чего по ним начинают сновать люди в ту и другую сторону.
Но вот, наконец, Астрахань. Тут такая жара, что, сойдя на берег, мы спасаемся от нее, зайдя в чайную.
Нам подают два чайника, один величиной с бочонок, другой чуть поменьше.
Мы садимся пить чай, обливаемся потом, обтираемся полотенцем и, что самое удивительное, выпиваем втроем оба чайника. А когда выходим на улицу, то удивляемся резкой перемене ощущений. Те же улицы, то же палящее солнце, та же пыль под ногами и раскаленное добела небо, те же вялые от жары прохожие и неподвижный воздух, но мы чувствуем приятную прохладу и легкость во всех членах.
В Астрахани мы побывали в рыбных рядах и там увидали такое, что повергло бы в состояние шока не только гастронома, но и художника.
Колоссальные, сине-стальные, точно рыцарские доспехи, висели рядами семги и осетры, сверкая косыми розовыми срезами. Открытые деревянные желтые и белые бочонки и жбаны были доверху заполнены красной и черной икрой. Крупная красная икра точно кипела на их поверхности, а жбаны с зернистой черной казались наполненными залитой маслом дробью.
— Не угодно ли попробовать? — и услужливый продавец тут же, не дожидаясь ответа, подает на широкой деревянной лопаточке такую изрядную порцию икры,
которую в Москве, при покупке, завернули бы в пергаментную бумагу.
— Вот, не желаете ли? — и широкий нож продавца моментально, словно масло, срезает косой, тяжелый кусок осетра, влажный от сока и нежный, точно большой розовый лепесток. Продавец накалывает этот кусок на острую, чисто отструганную деревянную палочку и подает нам.
Вы пробуете икру, пробуете осетра, и, разумеется, то и другое неописуемо вкусно. А, главное, по сравнению с московскими ценами, которые могут только пугать, здесь все почти задаром. Так что отец покупает две золотистого цвета жестяные коробки с красной и черной икрой, причем у коробки крышка, на которой изображена золотая рыбка, радостно изогнувшаяся от встречи с нами. И такой сверток с осетром, что его может нести только он сам. После чего мы втроем отправляемся к себе на пароход.
Но это уже другой пароход, почтово-пассажирский, как я уже упоминал — «Лев Троцкий». В Астрахани он стоит только сутки, а потом возвращается вверх по Волге в Нижний Новгород.
Мы и тут занимаем каюту второго класса, но она несколько обширней, чем на «Рыкове». Все полки теперь заполнены покупками. Там — коробки с икрой. Тут — осетр. И повсюду — арбузы и дыни. Если же арбуз, что случается редко, кажется бледноватым, его безжалостно выбрасывают за борт. Волга равнодушно принимает его, и он, танцуя, уплывает вниз по течению, в то время как мы плывем вверх, оставляя за собой шлейф пены.
В Астрахани, в связи с суматохой перехода с «Рыкова» на «Троцкого», я на короткое время забыл, вы догадываетесь, о ком. Каков же был мой восторг, когда, выйдя на палубу, я увидел знакомое платьице с голубыми цветочками и русой косой с голубым же бантом. Она стояла ко мне спиной, так что я мог глазеть на нее без стеснений. И вдруг...
Но как хрупки и летучи в этом возрасте наши чувства. Они вспыхивают и гаснут от пустяков. Девочка всего лишь занесла руку назад и почесала, правда, энергично, то место, где, как сказал бы гурман слова, нога плавно переходит в спину. И что? Как будто мне неоднократно
не приходилось делать то же самое?! Но нет! То, что простительно мне, непростительно объекту восхищения. Всего лишь почесала — и этого поступка оказалось достаточно, чтобы я вернулся в каюту совершенно разочарованным. А погрузившись в арбуз, даже почувствовал облегчение. Ночью, после летнего жаркого дня, я выскользнул на палубу и, расположившись на носу, глубоко вдохнул прохладный воздух. И уже ничто не волновало меня, кроме того, что я видел перед собой. Далекое мерцание бакенов, шелест рассекаемой воды и черное небо в звездах. Такое небо в Москве никогда не увидишь. Мне казалось, что там, наверху сияет огнями бездна, а мы летим в нее вместе с пароходом, рекой и всей землей.
23. Конферансье
Он стоял на сцене, ярко освещенный огнями рампы, сложив руки на колоссальном животе, и вяло выталкивал слово за словом из пухлого рта. Он был лыс до блеска, имел маленькую голову и полузакрытые глаза. Шутя, равнодушно поглядывал по сторонам, а публика при этом яростно смеялась. И я в том числе. Я даже ослабел от смеха, находясь в том состоянии, когда достаточно было ему повести бровью, а я уже начинал давиться. В промежутках же между его шутками я тихонько постанывал.
Мой отец, вместе с которым я был на этом концерте, не смеялся. Он сидел спокойно и, слегка улыбаясь, поглядывал на меня. Очевидно, его забавляло мое состояние. Вместе с тем он изредка поводил глазами и по публике при особо ожесточенных взрывах смеха в то время, как слоновая туша конферансье топталась на сцене.
Когда певица в кокошнике выдавала частушки, то при словах «У миленка сини брючки и такой же спинжачек» он самодовольно поглаживал себя по животу, горделиво поглядывая на публику. Затем следовали слова «Поманит яго любая, ен бежит как дурачек», и конферансье с оскорбленной миной скрывался за кулисами, публика же заливалась хохотом, а я почти рыдал.
В промежутках между акробатом и жонглерами он рассказал анекдот:
«Пришла телеграмма от тещи: «Загораю, пришли пятьсот рублей». И ответ: «Высылаю тысячу. Сгори совсем». Это ввело публику в истерику, а я чуть не сполз со стула.
Но папа сидел задумавшись, очевидно, решая какую-то медицинскую проблему. Он просто потрепал меня за ухо и, ничего не говоря, терпеливо досидел до конца. По дороге же домой, слушая мои восторженные и бессвязные комментарии, он в ответ лишь притронулся к моему лбу, нет ли у меня жара.
Впоследствии я понял, как заразительно, даже гипнотически действует на человека реакция толпы, в которой он находится. Умный человек может совершать дикие поступки и выкрикивать самые идиотские лозунги, которые ни за что не произнес бы даже шепотом наедине с самим собой.
Мое возбужденное состояние после концерта вызвало тревогу у мамы. А когда я повторил остроту о теще, мама недоуменно поглядела на отца. Но он успокаивающе покивал ей, и этим все было исчерпано.