Так или иначе, а у меня в памяти сохранился образ этого унылого и толстого конферансье, вызывавшего безудержный смех у публики.
Шли годы. Я хоть и редко стал посещать сборные концерты, но, наблюдая других конферансье, всегда вспоминал того, причем не в их пользу. Да, они вызывали иногда у меня смех, но не в той мере, как некогда. Более того, нынешние скорее раздражали своей назойливостью. Я вспоминал, что толстяк всегда умел сойти со сцены вовремя.
И вот спустя, наверное, лет пятнадцать после концерта, на котором я был с отцом, меня затащили в один из эстрадных летних театров.
И, о чудо! — я сразу узнал его, как только он появился на сцене. Это был он, тот самый конферансье, с тем же животом и лысой головой. Только венчик оставшихся волос был окрашен, и это стало особенно заметно при состарившемся лице.
Но он был так же нетороплив и начал с шутки, которую я, как мне показалось, где-то слышал. Тем не менее, из самых добрых чувств я рассмеялся и поаплодировал.
Но когда дело дошло до тещи, загорающей на курорте, я досадливо оглянулся вокруг. Зал ликовал. Факт, к которому можно относиться как угодно, но его нельзя не признать. Публика ожесточенно смеялась, а неподалеку от себя я увидел мальчика, хрюканье которого напоминало мою тогдашнюю реакцию. Не знаю, был ли сидевший рядом с мальчиком его отцом, но, увы, он тоже хохотал.
И я понял: такой тип конферансье и его манера шутить, по выражению Виктора Шкловского, обречены на успех. Меняются времена, и хотел бы сказать, что меняются люди, но их отклик на пошлость — вряд ли.
Уставшие от своих дел и быта, покупая билет на эстрадный концерт, люди, став публикой, хотят за свои деньги отдохнуть и развлечься. И когда им подсовывают повод, пусть даже пошлый, они, в массе своей, откликаются на него доброжелательно. И опять же, в массе своей, ведут себя так, как, наверное, не поступили бы порознь. Я могу понять их.
Но не могу понять актера, который выбрал себе занятие — говорить пошлости всю свою единственную жизнь.
24. Элеонора
В Москве, на Пушечной, в квартире этажом ниже нашего, жили очень милые люди — Зайцевы. Частенько они обращались к папе за советами по медицинской части, да и вообще с разными недомоганиями. Папа вообще всем в доме помогал, кто обращался к нему, и, разумеется, безвозмездно. Тогда врачи многое делали безвозмездно, хотя жили весьма скудно.
Зайцевы имели дачу в Перловке и неоднократно просили родителей позволить мне погостить у них летом, тем более что я хоть и не дружил, но был в приятельских отношениях с их двумя сыновьями — Виталием, старше меня года на два, и Костей, моложе на год. И вот в какой-то год, то ли 23-й, то ли 24-й, я к ним поехал.
Кроме хозяев дачи — Василия Ивановича и его жены, Нины Константиновны, всегда доброжелательных, и их сыновей, — на даче у них тогда жили девочка Галя, моложе меня на год, и немка, воспитательница детей, Цици-
лия Анардовна. (Мы называли ее между собой Кокардой.) Кроме того, там еще была крохотная такса, Элеонора. Вот об этой собачке и пойдет главным образом речь.
Мы встречались все вместе только за столом — за завтраком, в обед, в пять часов при чаепитии и за ужином. Все остальное время я и Костя бесновались вне пределов дачи, Галя существовала при немке, а Виталий часто исчезал в город, лишь иногда демонстрируя нам свое мастерство езды на велосипеде. Ну, а Элеонора, естественно, предпочитала наше с Костей общество.
Это было просто удивительно, что вытворял Виталий на велосипеде. Клал ноги на руль, ездил сидя на руле, а ноги ставил на седло, повисал над задним колесом, с риском для брюк. Он вспрыгивал на велосипед на ходу, сразу на седло и соскакивал назад. Подымал его на дыбы и ездил на одном заднем колесе, ну и не помню что еще. И все это создавало ему в наших глазах ореол существа почти фантастического.
Выбрав как-то укромное место, я попытался в одиночестве повторить хоть что-то из его репертуара. Но не умея даже ездить без страховки, я кончил тем, что рухнул и погнул рычаг педали. О царапине на ноге уж не стоит и говорить. Я сказал «в одиночестве»? Но надо ли говорить, что, само собой, во время этого эксперимента рядом со мной была Элеонора. То есть не вполне рядом, а вокруг. Она вертелась, сопровождая все радостным визгом, и едва успела отпрыгнуть, когда я, наконец, грохнулся.
Элеонора стоит того, чтобы о ней сказать подробнее. Она производила такое впечатление, точно состояла из трех разных собак. Морда — большой, зрелой собаки с мудро-внимательными глазами. Передние и задние лапы — явно от щенка. И, наконец, вихлястое, продолговатое туловище вообще не поймешь от кого, но судя по игривым движениям, от персоны не с лучшей репутацией. А все вместе почему-то напоминало карлицу, суетливо ковыляющую на кривых ножках, но с гордо поднятой головой.
Возраст Элеоноры был мне неизвестен, но, очевидно, она еще не растеряла иллюзий, ибо в каждом, кто
ласкал ее, видела существо достойное того, чтобы попытаться облизать с головы до ног. Стоило только поглядеть в ее сторону, как она немедленно, виляя своим длинным телом, подбегала к вам, доверчиво садилась у ног и требовательно на вас глядела. Затем с аккуратностью метронома ее хвост начинал отстукивать такт, частота которого, очевидно, выражала степень готовности услужить.
Если же вы проводили рукой по ее дрожащей спинке, то в ту же секунду она взвивалась вам на грудь с явным желанием облизать своим длинным языком ваше лицо. Вы загораживались, отбивались, но дело было сделано, импульс дан, и Элеонора, облизав попутно ваши руки, не успокаивалась, пока ее цель не бывала достигнута. Тогда она скатывалась и, сидя подле вас, всем своим видом показывала, что верноподданно готова к дальнейшему.
И вдруг Элеонора исчезла.
Немка хоть и не сказала этого впрямую, но всем своим сухопарым видом давала понять, что виной всему «этуот непослюшлий унд шалевливий малчк», то есть я, потому что именно ко мне почему-то Элеонора более всего льнула.
С самого начала, как я увидел Кокарду, у меня не вызвало симпатии ее вечно недовольное, без улыбки и вообще без всяких эмоций лицо. Серые волосы она причесывала так, что кок находился чуть ли не на темени. Ее платья всегда казались одинаковыми, наглухо закрытыми спереди и какой-то промежуточной длины. В ее фигуре я чувствовал странность, которую тогда не мог себе объяснить. Теперь знаю — она была абсолютно безгруда, так что без малейшего ущерба для своего целомудрия могла бы носить декольте любого размера.
Кстати, если уж говорить начистоту, то прозвище Кокарда дал ей я. И оно привилось настолько, что им стали пользоваться даже Василий Иванович с Ниной Константиновной, — не при Кокарде, разумеется. Однако, подозреваю, мое авторство каким-то образом дошло до нее, и это легло на меня пятном в ее глазах.
У Кокарды, кроме того, отсутствовало чувство юмора. Она совершено не в состоянии была понять разницу между преступлением и шалостью. А также не принимала в
расчет возраст провинившегося. Будь она судьей, то была бы способна отправить за решетку пацана, сдуру позвонившего в чужую дверь. Она не видела разницы между нами и Василием Ивановичем с Ниной Константиновной, от всех ожидая одинакового поведения.
Наши милые хозяева еще могли, пользуясь своим взрослым опытом, как-то избегать ее замечаний, но на нас они сыпались постоянно. Например, ко мне: «Не трогай зобак, он есть грязный». (Почему? А разве мои руки не грязней в десять раз?) Или к Гале: «Причешай волос. Девушк дольжен быть всейгда причэшн». (Всегда? Но так может говорить только женщина, не способная увлекаться.) Или: «Костя! Когда кушай, то молчай. Один малчк кушал унд разговар и удавилс». — «Подавился, Цицилия Анардовна». — «Да-да. Удавилс». (Ну и что? А миллионы мальчиков лопают и не давятся, хотя болтают с полным ртом.)
И так далее, в течение всего дня.
Она никогда не бывала огорчена или потрясена нашими поступками. Равным образом Кокарда не восторгалась и не радовалась проявлениям с нашей стороны доблести или трудолюбия. Она всегда находилась в состоянии безразличия, одинаково бесстрастно сообщая Нине Константиновне за обедом или ужином как хорошее о нас, так и плохое.