Со мной Кокарда говорила по-русски, так как я не являлся ее воспитанником. Но Костя и Галя были ее подопечные, и им приходилось иногда выслушивать все по-немецки. Из-за ее бесстрастия я никогда не мог понять, хвалит она их или ругает. Немецкие фразы, длинные и безостановочные, выскакивали из ее рта, точно телеграфные ленты из аппарата Морзе. В этих случаях мои коллеги по провинностям также должны были отвечать по-немецки, что они и делали, но немецкие слова выходили из их уст знакомыми и самодельными.
Однако вернемся к событию, потрясшему всех, — пропала Элеонора!
Это выяснилось утром, и хотя мы искали ее весь день, по всем местам, где она могла быть, собака исчезла. Я искал ее больше и жарче всех. И не потому, что Кокарда
задала мне во всеуслышание вопрос: «Может, ты опьять ходиль з Элеонор гуляйть за реку, где много дурной мальчишк?» — указав, таким образом, на возможную причину беды. А потому, что эта такса стала для меня, никогда не имевшего собак и не игравшего с ними, настоящим откровением.
Я всегда любил собак, и, кстати, они, наверное, это чувствуя, также ко мне тянутся. Но мама была против того, чтобы их заводить, и имела к тому основания: когда-то меня укусил фокстерьер.
Мне была сделана прививка, и я, судя по всему, не взбесился. Думается, не взбесился бы и без прививки, так как собака укусила меня без злого умысла, а за то, что я хотел привязать ей недостающий хвост. Тот хвост, которым я располагал, был из мочалки, фокстерьер же, как известно, не имеет ничего. Так или иначе, но раз собака может взбеситься и укусить, мать решила, что ее в нашем доме не будет. Поэтому я не знал прелести общения с собаками, пока не встретил Элеонору.
На следующий день мы тоже продолжали поиски, но безуспешно.
А на пятый Элеонора прибежала сама, тощая и дикая. Она шаталась, как пьяная, однако глаза ее глядели хоть и устало, но радостно.
Очевидно, она чем-то объелась и, как принято у собак, лечилась самостоятельно. Убежала в лес и там, найдя необходимую ей травку, поела ее.
А затем, выдержав себя на голодной диете, вернулась домой. То есть не причинила нам никакого беспокойства, кроме морального. Но разве могла она предполагать, что мы ее сильно любим? Теперь это было выяснено, и в день возвращения Элеоноре предоставили полную свободу облизать всех от головы до пяток. В этот день я убедился, что люди могут быть бескорыстно счастливы.
И только один человек — Кокарда — нашла повод прочесть нам нотацию: «Вот видишь, дьети, — сказала она, — как это плёхо есть что-нибудь любое. Не всей можно иметь так блягополучн кончица. Не надо только зейчас гладь этот зобак. Его надо тьепер мить, мить и мить!»
25. Апология лжи
Я никогда не лгал, будучи виноват, даже зная, что признанием навлеку на себя кару. Надо только уметь признаваться. Не вилять, а делать это твердо, чистосердечно, приводя все обстоятельства. И опыт показал, что тогда кара смягчается.
Где банка с вареньем? Да, это я залез в буфет, взял банку и очистил ее всю до дна. Но! Во-первых, я хотел, поначалу, только счистить следы варенья сверху. Во-вторых, подцепив сбоку совсем крохотный кусочек, я попробовал, не засахарилось ли оно. В-третьих, пришлось черпануть с той же целью поглубже, ибо стенка совершенно незаметно переходит в дно. В-пятых, мне показалось, что оно засахарилось, и я сделаю только доброе дело, если банку помою. А, в-седьмых, когда стал мыть, она выскользнула и разбилась. Ну и я, собрав осколки, выбросил их. Вот и все.
В результате, конечно, мне все равно попадало. Но меньше, чем если бы я, тупо глядя в одну точку, все отрицал или отмалчивался.
Более того, я иногда сам первый спешил сообщить родителям о происшествии до того, как они его обнаружат. Это также снижало накал страсти, да и как-то облегчало душу.
И еще. Я никогда не сваливал свою вину на других. У меня, возможно, не так уж много достоинств, но что есть, то есть, и я не намерен от них из ложной скромности открещиваться.
Зато с тем большим увлечением я лгал бескорыстно. Я уже говорил, что любил переиначивать прочитанное, а также увиденные фильмы или спектакли. Чехов, О’Генри, Марк Твен и Гюго вряд ли узнали бы свои произведения в моем изложении. Некоторые становились короче, другие длиннее, а иные получали даже совсем другое направление. И это распространялось не только на произведения искусства.
Скажем, я видел нищего на улице и, придумав ему историю, рассказывал дома как истинную. Так в Сто-
лешниковом переулке я неоднократно замечал высокую сгорбленную женщину в старомодном жакете. На голове шляпа с комбинацией лент и перьев. Лицо продолговатое, с тяжелым подбородком, и словно к чему-то прислушивающееся. В худых руках она держала открытой сумочку, куда каждый мог бросить милостыню. Она стояла обычно в одном и том же месте и пела фальшиво, но с большим чувством. Иногда так тихо, что только губы шевелились, а иногда вытягивала громкую ноту срывающимся голосом. Придумать, что она была некогда знаменитой оперной певицей — это лежало на поверхности. А почему потеряла голос? И вот тут понадобилась история, как после спектакля к ней ворвался ревнивый поклонник и, выстрелив в голову, задел что-то. Она осталась жива, но голос пропал. Ну, а затем врачи скорбно развели руками и, в результате, Столешников переулок. Не знаю, поверили ли дома в эту историю, но каждый раз, когда мы с мамой проходили по Столешникову, если женщина там стояла, мама всегда опускала ей в сумочку монетку.
Мои рассказы, как правило, потешали отца, но настораживали мать. Ей не нравились импульсы, которые заставляли меня лгать. Она не хотела понимать, что они сродни, наверное, тем, что заставляют писателя браться за перо, даже если его никто к этому не принуждает. Вернее, принуждение есть, но от него никуда не денешься, оно внутри тебя.
Прочитав в книге «1001 ночь» рассказ о молодом слуге, которого задешево продавали, так как у него был, по мнению хозяина, один недостаток — он врал один раз в год, — я почувствовал в этом парнишке родную душу. Возможно, на этом рынке меня вообще отдали бы задаром, а то и приплатили бы.
Так или иначе, но эта особенность позволяла мне не испытывать в школе затруднений с ответами, был я подготовлен или нет. Уже значительно позже, студентом, я должен был сдавать зачет по воинской подготовке. А именно — перевозку войск. Естественно, я даже не открыл устава, где все подробно было расписано. А потому на зачете, на вопрос о размещении собак, полагаясь на здравый смысл, ответил — хвостами внутрь. На что препода-
ватель, военный человек, не спеша вывел мне двойку и спросил: «Почему?» — «Тогда не покусают друг друга». Я ожидал, что он исправит двойку на пятерку, но, внимательно поглядев на меня, педагог тут же аккуратно сбоку, в скобках, повторил: «два».
Матушка, конечно, была права, когда считала, что эта особенность принесет мне немало неприятностей. Как и всякое свойство, не снабженное общепринятым плюсом, оно было обречено на осуждение. Но мама была не права, думая, что это предвещает мне несчастливую жизнь. Мама исходила, вероятно, из того, что счастье — это такое состояние, когда человека оставляют в покое.
За свою жизнь мне приходилось сталкиваться со многими представлениями о счастье. Ни одно меня не удовлетворяло, слишком субъективны. Их авторы искренно полагали, что высказанное ими годится для всех. Лучшим способом разубедить их было бы собрать и предложить свои рецепты друг другу. Возможно, тогда они поняли бы, что определению следует дать общий характер. Такое определение, впрочем, есть: счастье — это деятельность, сообразная с натурой. Но и оно грешит субъективностью. Во-первых, почему «деятельность»? Есть люди, для которых счастье совместимо именно с бездеятельностью. А, во-вторых, что понимать под натурой? Тело, душу, ум? Или все вместе? Но разве не бывает так, что тело довольно, а ум или душа страдают, и счастья нет. Не вернее ли сказать, что счастье — это состояние человека, при котором все в нем в согласии"?