Иногда я вдруг видел около себя профессора Киреева. Как потом рассказала мама, он так и переходил от отца ко мне.
Последние дни перед смертью папа уже не мог говорить. Он только безотрывно смотрел в глаза мамы. До последней своей минуты — он сильно и глубоко любил ее всю жизнь. Что он хотел ей сказать? Кто знает?
А потом, словно пленка покрыла его глаза, он тихо выдохнул и уже более не вздохнул.
Это все происходило почти рядом со мной, а я лежал полуслепой от жара и боли и спрашивал, почему мама опаздывает с очередным визитом.
Гроб с телом отца поставили в главном зале больницы, и когда настал день похорон, то оркестру разрешили играть, лишь когда отойдут от здания. Врачи боялись, как бы я не догадался. Они знали: достаточно самой малости, и мама лишилась бы еще и сына.
Наверное, так и произошло бы, но для коллег отца возможность вытянуть меня стала чем-то вроде выполнения также и своего перед ним долга. Я могу отплатить им за это только благодарной памятью.
Теперь мама на мои вопросы отвечала, что папе лучше и он поехал месяца на два отдыхать в санаторий. А в школе прошли совсем немного, и все учителя говорят, что я все это шутя нагоню. Что мы сняли дачу на Клязьме и там чудесный сад, весь в цветах. Она говорила, что я уже начал поправляться, а потому мне следует слушаться врачей, лежать спокойно и позволять себя колоть.
И сухой, мрачноватый Киреев, заходя ко мне, также пытался меня развлечь — то подмигнет, то сделает «козу», и это непонимание моей зрелости заставило бы меня улыбнуться, если бы я не забыл, как это делать.
Славная, веселая Оля вновь запорхала около меня, только иногда так продолжительно на меня глядела, что я уж начал подумывать, не покорил ли ее сердца. Сережа и Громов также захаживали, и хотя, когда я был в общей палате, Сережа свободно отдавал мне в поддавки двенадцать против одной, то тут он стал почему-то проигрывать, недоуменно пожимая плечами. Громов же таскал ко мне букетики, которые приносила ему подруга. Скоро они оба выписались, но иногда навещали меня, здоровые, пахнущие городом и необычные в своих костюмах, видневшихся из-под халатов. Все, кто меня знал в больнице, все лечили меня как могли. Возможно, это также помогло врачам. Я стал выздоравливать.
28. А папы нет
Болезнь прошла, и наступило длительное выздоровление. Болеть было тяжело. Но при самой тяжелой болезни одно облегчает: не чувствуешь времени. Изредка к тебе приходят люди, делают уколы, ставят градусник, снимают повязки и снова исчезают.
Когда человек начинает выздоравливать, на него словно наваливается то время, которого он был лишен. Оно тянется, унылое и однообразное, и дни так мало разнятся друг от друга, что кажется невероятным: неужели встанешь и будешь совсем здоров?
Но вот проходит время, и я уже могу сесть на белую табуретку в углу палаты. Потом постоять у окна, но недолго, потому что голубое небо становится розовым, облака накренились, и я опускаюсь на койку.
А через какое-то время мне дали кресло с большими колесами, и я, вращая их, могу прокатиться по больничным коридорам. Это занятие несколько разнообразит мою жизнь, в которой все остальное неизменно — и пища в том числе. Манная каша, бульон и кисель — все это когда-то поедалось нормально, теперь уже вызывает отвращение даже своим запахом.
Я ежедневно стал вычеркивать на бумаге дни пребывания в больнице. Постепенно силы прибавлялись, голос креп, и в голову начали лезть всяческие планы — дерзкие, фантастические, не чета тем, что взрослые составляют с учетом житейского опыта и почти никогда полностью не реализуют. Мои детские планы были лишены корысти, зато дышали тщеславием. Главное — не было сомнения в своих силах. Сохрани мы эту уверенность до зрелых лет, возможно, кое-что из своих намерений и осуществили бы.
Приближалось время выписки из больницы. Уже кончалось лето, и я не знал, что скоро кончатся и мои детские годы. В семьях без отца дети быстро созревают.
Что только ни придумывали мама и брат в ответ на вопросы о папе. Они говорили, что после санатория его отправили в длительную командировку, причем столь ответственную, что оттуда даже нельзя писать. И я, в 14 лет, верил этому. Порог детства ждал меня за порогом больницы.
Однако я уже стал ощущать в себе какое-то качественное изменение, возникшее, пока лежал в больнице. Я узнал, что такое умирать. Оказалось, что это совсем просто, если не зависит от тебя. Когда-то, давным-давно, я боялся смерти и готов был на что угодно, лишь бы покрепче зацепиться за жизнь. Теперь мне открылось: жить сложней, чем умирать. Жить — это значит неустанно что-то делать, читать, думать, писать, рисовать, бороться с болезнью, крепиться когда больно, терпеть, строить планы, мечтать и пытаться эти мечты осуществить.
Всеми обцелованный, я покинул больницу, и мы — мама, брат и я — переехали на дачу. И только там, спустя четыре месяца после смерти папы, моя многострадальная мать сказала, что отца больше нет. А брат заплакал.
Но я не поверил! Ни ей, ни брату! Я стал думать: а может, папа в отъезде, и их тоже почему-то обманули. Или командировка кончилась для него плохо, и они от меня что-то скрывают. Но время пройдет, и мы узнаем правду. И папа вернется. Я не мог примириться с мыслью, что не увижу больше своего отца НИКОГДА.
И только когда мы поехали на Дорогомиловское кладбище, где я увидал могилу с дощечкой, на которой было имя отца и даты: 1879—1927, я понял: все кончено. Отца больше нет. Ему было всего 48 лет, когда он умер. По нынешним временам — молодой человек.
Мы посадили у могилы тоненький прутик липы. Но он простоял там недолго. Скоро это кладбище ликвидировали, и мы перенесли прах на Востряковское кладбище.
На этот раз я участвовал в захоронении папы. А прутик мы вырыли и посадили рядом с новой могилой. Теперь это высокая липа с могучим стволом и широкой, раскидистой, полной листвы верхушкой. А в могильной ограде отец ныне не одинок. С ним моя мама и моя жена, с которой я прожил до ее смерти сорок три года. А неподалеку, на том же кладбище, вместе со своей женой, покоится и мой брат.
Сначала, посещая с мамой могилу отца, мы иногда заставали там его бывших пациентов. Брат в это время был в ссылке. Потом, когда брата реабилитировали и он вернулся, мы стали ходить втроем. Затем, когда умерла мама — вдвоем, с братом или с женой. А затем, когда и брата не стало, с женой и сыном. Потом, спустя годы, похоронив жену — только с сыном. Ныне же, когда сын уехал из страны, а одному мне ездить стало трудновато, я бываю там все реже и реже. Ну а затем... А затем будет то, чего не избежать.
29. Письменный стол отца
Тот письменный стол, за которым работал отец, после смерти папы мама передала мне. И ящики стола сразу заполнились моими легкомысленными вещами. Но верхний, левый ящик сохранил в себе все, связанное с отцом.
Вещи папы собрались туда, как собираются старые друзья, и не было в их компании ничего чужого, лишнего.
Многие из них впервые отдохнули в этом ящике, переместившись из карманов, откуда отец вынимал их для своей деятельной жизни.
Я открываю этот ящик, и мне начинает казаться, что раз вещи папы живы, то где-то жив и он сам. Откроет
дверь, войдет и, поглаживая усы, спросит: «Ну так как тебе, Малый, за моим столом? И вообще, что тут у вас слышно?»
В ящике лежат его бритвы — простая, студенческая в металлической коробочке, и докторская в кожаном футляре. Я вынимаю эту бритву из футляра, нажимаю на ее металлический хвостик, и из полированной костяной черной ручки встает сверкающее лезвие. Оно все же слегка потускнело, словно покрылось туманом времени и находится во сне.
А вот черный стетоскоп. Он вытерся в тех местах, где к нему прикладывалось ухо и пальцы папы, а с другого конца — тело пациента. Я прижимаюсь ухом к широкому концу, но ничего не слышу. Хозяин умер, и трубка молчит.