Я смотрю на нее и не верю своим глазам. Она держит в руках мой рисунок и разглядывает его с брезгливой гримасой.
— Это еще что за чучело? — спрашивает Татьяна Александровна.
Это лошадь, — говорю я, уязвленный в самое сердце.
Ну что ты, голубчик, — и Татьяна Александровна небрежно бросает рисунок на стол. — А почему у нее отсюда идет дым? — И она тычет пальцем в то место, откуда у моей лошади растет хвост.
Так это же... Это же хвост, — еле выдавливаю из себя я.
Хвост? — и в голосе учительницы слышится ирония. — А ты разве видел у кого-нибудь такой, ну предположим, хвост?
Я молчу. Ну что мне ответить этой неисправимой апологетше примитивной реалистической школы?
— А это что? — перст художницы указывает на оскаленные зубы.
Это ее мордочка, — шепчу я, опустив глаза, надеясь своей покорностью пресечь наступательный порыв учительницы.
Но она неумолима.
Послушай, — говорит она уже раздраженно, — зачем ты рисуешь то, чего никогда не бывает? Ну где ты видел, чтобы лошадь улыбалась?
Я опять молчу. Да, я этого не видел. Но почему лошадь не может улыбаться?
— А это что? — и теперь уже в голосе Татьяны Александровны не насмешка, а гнев. — Что... что ЭТО такое?!
И ее палец уже не указывает, а вздрагивая тычет, передвигаясь от правого обреза бумаги к задним ногам моей лошади.
— Что это?! — и возмущение ее растет настолько, что приобретает уже риторическое значение. Ибо не успел я дать разъяснение, как рисунок был ею схвачен и она с ним покинула помещение.
Впоследствии я узнал, какое преступление мне инкриминировалось.
У мальчика испорченное воображение, — убеждала мою мать Татьяна Александровна. И, округлив глаза, совала ей рисунок. — Посмотрите, что он тут изобразил!
— Какая гадость! — воскликнула мама. — Как тебе не стыдно?
Но мне ни капельки не было стыдно. Я вовсе и не думал нарисовать то, что виделось этим двум взрослым. Но разве можно их переубедить?
Все же я делаю попытку, но потом сам не рад, ибо это только подливает масло в огонь. Я им о следах от подков с гвоздями, а они:
Не лги. Ты даже мошкару нарисовал на этом самом!..
И далее они в унисон начинают исполнять осточертевшую каждому мальчику арию о том, что ложь — мать всех пороков. Обе женщины уже попали в привычное
русло, и пока они не проплывут от устья до истока, их педагогическая совесть не будет утолена.
Ложь — мать всех пороков! Правда, я мог бы напомнить им, что вчера матерью была названа лень, а позавчера непослушание. Но что толку уличать взрослых в противоречиях? Попробуйте это сделать, и они обвинят вас в невоспитанности, грубости, дерзости, назовут все эти свойства тоже матерями всех пороков и, в заключение, как дважды два четыре, докажут, что если вы не исправитесь, то единственное, на что можете рассчитывать в будущем, это стать босяком. «Из тебя выйдет только босяк!» — воскликнут они с торжеством в голосе. (В нынешней терминологии босяк это бомж.)
Поэтому я молчу, с сожалением глядя на свой измятый рисунок, и терпеливо жду, когда покажется исток.
7. Вова и Бова
Я уже упоминал о своих двух приятелях из младшей группы, братьях Вове и Бове. Собственно приятелем был Бова, как и я шести лет, так как четырехлетний Вова еще даже выговаривал не все буквы. Но он всюду сопровождал нас, за что мы его и прозвали «хвостиком».
Внешне они были совершенно разные. Вова — светленький, круглолицый, толстый, с всегда вопросительно поднятыми бровями и приоткрытым ртом. Бова же с курчавыми черными лохмами, нахмуренными бровями, выпяченным животом и надутыми губами, как будто он собирался свистнуть.
Бову в действительности звали Борей, но его все стали называть Бовой с легкой руки Вовы, который не умел произнести не только буквы «р» и «л», но еще и говорил вместо «р» — «в», вместо «л» тоже «в», а иногда и вообще пропускал эту букву или заменял ее чем-нибудь подсобным.
Так, например, Вова сообщал: «Я и Бова гуяи ёдни по южам и пвомокви». И только его мать понимала, что это значит. (Для прочих переведу: «Я и Боря гуляли сегодня по лужам и промокли».) Или: «Я и Бова видии абаську, она вайва и тела уйсить». Что, как вы уже, на-
верное, догадались, означало, что братья утром видели собачку, которая на них лаяла и хотела укусить.
«Я и Бова» — с этих слов начиналась почти каждая фраза Вовы. Что до Бори, то он, само собой, не только произносил все буквы, но и вообще вел себя солидно, относясь к окружающим не с удивлением, как Вова, а даже со строгостью. Вову он называл только Вовкой и, придя домой, нахмурившись и сопя, докладывал о какой-либо провинности младшего брата, но не как доносчик, а как воспитатель.
Ну, что там у вас опять произошло? — спрашивала обычно Елена Борисовна, их мама, худенькая, маленькая брюнетка со стрижеными волосами.
— А чего-ничего, — сопел Боря. — Только опять Вовка разулся и по лужам шлепал. Ну и обмочился.
— Я не шьёпай, — вступал Вова. — Я тойка сьяй тиноски, а Бовка тут пвыгнуй в южу и меня обмосив!
Что же ты, Боря? — укоризненно поворачивалась мать к старшему.
— Так я же за ним полез. А он упирался!
— Что же ты, Вова? — и мать смотрела на младшего.
Я не пивайся! Бовка вьёт! — восклицал Вова. — А есё он сипався!
— Ах, так ты, оказывается, щипал Вову? Ну зачем же?
— Так он же... Да я его только за руку взял, а он стал царапаться!
Ах, так ты царапался, Вова?
— Не... Ето Бовка... Он мня ка-в-ак ссипанёт!..
И так до бесконечности.
Вова был хорошеньким мальчуганом, но по малолетству не понимал этого, а потому принять любую позу, даже самую неэстетическую — например, расставив ноги, согнуться и глядеть сквозь них — было для него любимым делом. Что до Бори, то он был попросту красив, знал это, но с присущей ему строгостью характера не ломался, как иные дети, и не старался умилить взрослых.
Увы, фантазия взрослых весьма небогата, когда они обращаются к детям. О чем обычно спрашивают взрос-
лые ребенка? Сколько тебе лет и как тебя зовут. И бедный Боря буквально изнемогал под градом этих тривиальных вопросов. Он не понимал, что они — всего лишь беспомощное проявление желания взрослых с ним пообщаться, но не знающих как это сделать иначе. Он терпеливо отвечал, добросовестно сообщая день и месяц рождения, а также свое имя в уменьшительном виде. Но как-то не выдержал и, сосредоточенно подумав, добавил: «Я только не понимаю, почему все меня спрашивают только об этом?» И что вы думаете? Спрашивающий остался в растерянности.
Когда же наконец действительно подошел его день рождения, то, приглашая, он сказал:
— Приходи. У меня двадцатого и двадцать первого день рождения.
А почему два дня? — спросил я, желая извлечь полезный опыт.
А папа двадцатого не приедет. Он будет двадцать первого. Так что приходи на оба.
Порядок, — с пониманием произнес я, так как мой папа тоже мог выбраться к нам из Москвы далеко не каждую неделю.
Боря очень любил фантики — конфетные бумажки, сложенные в пакетики вроде тех, в которых бывают аптечные порошки. (Или больше не бывают?) Мы ими играли в расшибалочку или, проще говоря, «расшиши». Для тех, кто не увлекался этим занятием, поясню: надо было так ударить своим фантиком по чужому, чтобы тот перевернулся. И тогда он — твой. А если нет, теряешь свой. Поэтому хороший биток делали из особо плотной бумаги и потерять его было обидно.
Так вот, в день рождения Бори мы, как сговорившись, подарили ему, каждый из товарищей, по нескольку фантиков, один лучше другого. То есть, из самой плотной бумаги, словно предназначенные, чтобы быть непобедимыми битками.
Боря был потрясен. Он даже не мог от волнения поблагодарить нас, а потому только сопел и, наконец, выдавил: «Вот это да-а...» Но и это было немало от скупого на эмоции Бори. Что до Вовы, то он от восторга
вообще не мог вымолвить ни слова. А потом, уткнувшись в Елену Борисовну, тихо ее спросил: «Мам, а у мя будет ада-нибудь день аздея?»