В другой раз, когда Афанасий Салынский отозвался положительно о каком-то спектакле, Фурцева, перебив его, заметила, что ей известно другое мнение, выше которого быть не может. На что Салынский возразил, что есть нечто, выше всякого мнения. И, когда Фурцева грозно вопросила: «Что же это?!» — Салынский, побледнев как полотно, промолвил: «Истина!» И опять зал грохнул аплодисментами. А Фурцева, наверное, отметила, что и такое тоже в привычной партийной аудитории никогда бы не прозвучало.
Скоро она стала разбираться в людях и, как всякая женщина, огромное значение придавала тому, симпатичен ей человек или нет. Кроме того, будучи эмоциональной, она, взволнованная спектаклем или чьим-то выступлением, пусть не логичным, но искренним, готова была, оказывая нужную поддержку, пойти даже на смелый шаг. Даже на риск.
Наконец, опять-таки, как и все красивые женщины, она была небезразлична к тому, кто ей давал понять, что ее женская прелесть произвела впечатление. В этих случаях она иногда прощала даже некоторое нахальство поведения. (А театральное зверье — драматурги, режиссеры и особенно актеры, учуяв сие, не преминули этим воспользоваться.)
Под конец Фурцева уже безошибочно знала, кто есть кто. Кто может ее подвести, а с кем можно говорить от-
кровенно, называя вещи своими именами. С той поправкой, разумеется, о которой уже упоминалось.
Вспоминаю в связи с этим один случай. Состоялась премьера в Малом театре моей пьесы «Главная роль». На премьере присутствовала Фурцева и после спектакля высказала всяческие комплименты режиссеру Варпаховскому и мне. Прошло некоторое время, пьесу начали играть уже и в других театрах Союза, а также за рубежом. Как вдруг меня приглашают в Репертуарный отдел министерства, и там старший редактор С. говорит, что Екатерина Алексеевна просила мне передать: в пьесе необходимо сделать поправки.
Какие?
Она не сказала.
— А вы не спросили?
Разводит руками. Дескать, кто он, чтобы допытываться у начальства. И добавляет: — Я думал, вы сами поймете.
— А я не понимаю.
Жаль.
И вижу, что он в растерянности. Не знает, как ему быть. Но, главное, что доложить министру.
Тогда я говорю: — Запишите меня к ней на прием. А до этого никаких поправок делать не буду.
Это его устроило. И вот через день я уже нахожусь у Фурцевой, в ее кабинете на улице Куйбышева, и она усаживается со мной на уголок длинного стола заседаний. Наискосок, что означает: разговор будет доверительный.
Ну и как? — спрашивает. — Сделали поправки?
Нет.
Почему?
— А какие?
О, Господи! — восклицает. — Не мне вас учить.
Ничего не понимаю, — говорю. — Вы же были на спектакле. Поздравляли нас с Варпаховским. Вам все понравилось. И вдруг? Что случилось?
Мнется, кивает головой, поправляет волосы, в общем делает все, что угодно, только не отвечает на вопрос. Но, видя, что на меня это не действует, наконец выдавливает из себя:
Ну, сделайте поправки, я вас прошу, вам что, этого мало?
Екатерина Алексеевна, — говорю, — я вас не узнаю. Вы всегда конкретны и от людей требуете конкретности. И вдруг — поправки, а какие не говорите!
Вы что, — спрашивает, страдальчески подняв брови, — хотите, чтобы я вам все сказала? — И делает ударение на «все».
Разумеется.
Ну, хорошо. На спектакле был Лебедев, и он считает, что ситуация в пьесе списана с его личной истории. И требует поправок. Теперь ясно?
А что за птица этот Лебедев?
О, Господи! Да это же консультант Никиты Сергеевича по вопросам культуры! Вы что, не знали?
Понятия не имел. Не только об его личной истории, но и о нем самом. В гробу я хотел, в белых тапочках... — Но тут она повела глазами по потолку и стенам, а потому я закончил иначе: — Ну и что?!
— Как, «ну и что?». Мне ведь надо будет ему отвечать, сделали вы поправки или нет? Вы понимаете? (И шепотом.) Ну, сделайте хоть что-нибудь, все равно он второй раз на спектакль не пойдет. Чтобы я могла ему сказать — поправки внесены. Ну? Ради меня.
Екатерина Алексеевна, — сказал я, выдержав весомую паузу, — извините, но как министру я вынужден вам отказать. Однако как женщине, — и я повторил, — как женщине не могу не уступить. Поправки будут.
Ну и душенька! — воскликнула она. И мы расстались довольные друг другом.
Поправки я сделал так: зачеркнул в пьесе несколько слов и сверху надписал слова такого же смысла. Вот так все и обошлось.
Надо сказать, что все более принимая сторону людей театра, она одновременно сильнее начинала третировать чиновничью угодливость и стремление к перестраховке. Не гнушалась и публично унижать их. Так одного из своих сотрудников она публично называла «Вазелиновичем». С другим же произошла история, которая закончилась печально. А именно: ей понадобилось срочно созвать своих работников, которые помещались на Неглинке. Запыхавшиеся чиновники едва успели добежать к назначенному
времени на улицу Куйбышева. Взглянув на них, Фурцева сказала:
Пожалуй, надо будет перевести вас с Неглинной сюда.
— Давно пора! — воскликнул чиновник по фамилии, которую обозначим О.
— Что вы имеете в виду? — ледяным тоном спросила Фурцева.
— Я... Мы... То есть... Вы... — стал лепетать О., поняв, что его рвение не так понято.
— Вы что же хотите сказать, что вы это давно поняли, а до меня дошло только теперь?
Нет-нет, что вы... Именно сейчас... То есть давно сейчас...
И несчастный О. замолчал, совсем запутавшись.
Но Фурцева уже перешла к делу, для которого их собрала.
Однако О. не перенес удара. Уязвленный в своих самых лучших служебных намерениях, он и так будучи болезненным, скоро умер. Чем-то это напоминает историю с Акакием Акакиевичем.
А вообще, жила-была некогда красивая, милая, добрая девушка Катенька Фурцева. Вышла бы замуж за хорошего человека (а ведь был такой, говорят, в ее жизни, да посадили), нарожала бы ему детей и работала бы инженером по своей тонкой химии. Правда, жила бы, по части материальных благ, несомненно, хуже, чем партийный деятель. Но жила бы. А так...
Михаил Царев. Профессионал во всем
Если спросить меня, хорошим ли актером был Михаил Иванович Царев, я поначалу запнусь. А потом, вспомнив, как он играл Фамусова или Вожака в «Оптимистической» (в постановке Л.Варпаховского), скажу: очень хорошим.
Барственный, чванливый, искренний Фамусов очень правдиво недоумевал, что же это происходит вокруг. Он был абсолютно уверен в своей правоте и превосходстве над Чацким. И в его отношении к горячему молодому человеку, кроме осуждения, совершенно достоверно проступало даже соболезнование. Дескать, такой молодой и уже, похоже, тронулся.
И такого Вожака, как у Царева, я, признаться, до него не только не видел, но и не представлял себе. Хотя Вожаки и в знаменитой постановке Таирова еще в Камерном театре, и в ленинградской Александринке (режиссура Товстоногова) мне очень нравились. Но Вожак — Царев в очках, изъяснявшийся якобы в интеллигентской манере, был не только неожиданным, но и самым убедительным.
Вообще персонажи отрицательные, подловатые, двоедушные или сановитые получались у Царева неотразимо правдиво. Тут он, несомненно, был на своем месте — я имею в виду отличным актером.
А вот когда играл героев положительных, жаждущих правды, искренне влюбленных — тут, во всяком случае, оговорюсь, для меня — он был фальшив.