Выбрать главу

Гарниром к индюшатине была наша родная пшенная каша, и это как бы возвращало нас к действительности. Но мы ее приняли с той доброжелательностью, с какой принимают зрители даже посредственную игру своих провинциальных артистов, выступающих совместно с приезжей на гастроли знаменитостью.

13. Готовимся к зиме. Печка

В 1921 году мы вернулись из Колонии в Москву. В квартире (на Пушечной) было холодно: отопление не работало уже несколько лет, и наш дом промерз основательно. Надо было оборудовать квартиру на зиму, ставить печку, доставать и подвешивать трубы, обзаводиться дровами.

Печку скоро приобрели — круглую, невысокую, чугунную колонку, — из тех, что тогда называли «буржуйками». Трубы отец с нами на саночках привез от Ильинских ворот, где тогда было нечто вроде рынка этими предметами. Количество потребных труб и колен к ним тщательно высчитывалось неоднократными измерениями. Результаты получались пугающе разные, так что отец выбрал оптимальный вариант. Тем не менее, когда пришел печник и начал трубы подвешивать, то оказалось, что все-таки не хватает еще двух метров и одного колена.

Наконец дыры в стенах были пробиты, печка установлена, трубы к потолку подвешены, и печку затопили. Но хотя печник божился, что дымить не будет, дым заполнил всю комнату, а также наши легкие. Свалив все на качество дров, печник взял без зазрения совести чудовищно большой гонорар и удалился, промямлив про дым: «А ён уйдет. Ет только сперва. Пока дух в ей и в дровах сырой».

Тем не менее и в последующие дни дым не уменьшался. Пришлось найти другого печника, который сразу заявил: ничего удивительного, что печь дымит, нет. Было бы странно, если бы не дымила. А причина в том, что «и печь дерьмо, и тот печник дерьмо. Ему бы надо руки-ноги поломать. А печь выбросить. В ей тяги не будет».

Он полностью дискредитировал самую идею чугунной печки, ибо она хоть и быстро нагревалась, но столь же скоро остывала. И тогда, сказал он моим родителям, «будете сидеть и зубами лязгать». Он предложил сложить кирпичную печку совершенно оригинальной, ему принадлежащей конструкции, в которой тяга будет такая, что «собаку вытянет».

Такая перспектива показалась родителям соблазнительной, и они выдали ему аванс для приобретения необходимых материалов. На следующий же день он обещал приступить к работе. Но не пришел. А ночью мы были разбужены стуком в наружную дверь, что в те тревожные времена могло означать что угодно, вплоть до визита грабителей, не стеснявших себя предосторожностями. Поэтому, приняв ряд мер самозащиты, родители подошли к двери и осведомились, кто так яростно стучит. В ответ раздалось всхлипывание.

Дверь была открыта, и перед ними предстал печник. Он был багров и извергал не только упомянутые звуки, но и заметный запах алкоголя. Он качался, что мешало установить смысл звуков. Наконец родители поняли, что они означают угрызение совести в связи с состоянием, в котором он находился. Но одновременно — хоть и немного запоздалую готовность немедленно приступить к работе. Так как с ним не было необходимого инструмента и материалов, то родители нашли выход: дескать, поздний час, а потому лучше перенести начало работы на следующий день.

И что же? Он на самом деле пришел утром, трезвый и мрачный. Был насуплен и неразговорчив. Не счел нужным принести извинения за ночной визит, а также не проявил намерения вспомнить пережитые им моменты блаженства. Зато явился, держа в руках два ведра с глиной. Затем исчез и вернулся с кирпичами и еще трижды ходил за ними, что раз от разу делало его пессимистичней и деловитей — два состояния, связанные у него, очевидно, между собой.

Складывая печку, печник дымил из самокрутки, толщиной с полено, причем качество махорки было таково, что человек дурел от одного ее запаха.

Печку он сложил быстро и легко. В ней имелись сложные ходы, которые и должны были обеспечить мифическую тягу, а также сохранение тепла надолго. Кроме того, он устроил в печке духовку, две конфорки и три дверцы. И все это он создал из сорока восьми кирпичей, что было на самом деле чудом.

Перед тем как опробовать печку, мы минут двадцать проветривали комнату, так как в том дыме, который

развел печник своей самокруткой, потерялся бы дым любой печки.

Печку затопили. Подожгли бумагу, затем стружки, потом огонь перекинулся на мелкие поленца. Затрещало в трубе, мы закрыли дверцу, и в печке уютно загудело. Дыма не было!

Печник угрюмо посмотрел на нас, положил гонорар в карман, сумрачно кивнул и ушел. А среди ночи снова раздался знакомый стук. Это был печник. На этот раз, услышав за дверью знакомый всхлип, никто не испугался. Так как печка работала безукоризненно, папа вручил ему добавку. Всхлипнув еще раз, печник удалился покачивающейся походкой. Его лицо на этот раз имело синеватый оттенок.

14. Скрипка и рояль

Печка работает, дыма нет, но с труб капает сажа. Капает в жестяные банки, подвешенные в местах скрепления труб. Капает и мимо жестянок, на пол, на стол и на рояль, на котором учимся играть брат и я. Этот музыкальный инструмент появился у нас давно, его взяли напрокат родители, когда мы приехали в Москву, в конторе неподалеку. Но началась война, хозяин-немец сгинул, контору прикрыли, и инструмент у нас прижился.

Мы учимся с братом в музыкальном училище Зограф-Плаксиных, в Мерзляковском переулке, у Никитских ворот. Таково страстное желание матери. Начали, вернувшись из Колонии. Брат уже на старшем курсе, так как играет давно, а я только начал. Но зато еще и на скрипке, так как у меня абсолютный слух. Мне девять лет, и поэтому у меня скрипка половинного размера. Кроме класса скрипки, я еще посещаю класс фортепьяно — это для скрипача обязательно. Поэтому из нашей квартиры постоянно слышны то бренчание, то пиликание. Ханоны, гаммы, арпеджии, этюды, пьески, опять этюды, арпеджии, гаммы и Ханоны — бормочет наш коричневый роялик с утра до вечера. Гаммы, арпеджии, первая позиция, вторая, этюды Дубельта, Вогласа — фистулой скрипит моя скрипочка. Какому уху, кроме материнского, эти звуки покажутся терпимыми? Какое

лицо, кроме материнского, не исказится от звуков, подобных тем, что издает гвоздь, проведенный по стеклу?

Кисть левой руки выгнута, глаза устремлены в потолок, смычок расхлябанно елозит по скрипке — вот как эта мелодия создается. Правда, я иногда беру канифоль и натираю волос смычка, но от этого звуки не становятся приятней. Мне, однако, нравится эта операция с канифолью, ибо тогда я не играю, а держу скрипку под мышкой, имея вид заправского концертанта.

Из тех же соображений я люблю настраивать скрипку, держа ее подбородком, без рук, и подкручивая при этом колками натяжение струн. Потом, взяв смычок, натягиваю также и его волос. Я хочу извлечь всю романтику из этих занятий, но, увы, романтика кончается как раз тогда, когда начинается моя игра. Стоит мне провести смычком по струнам, и даже самый неискушенный слушатель поймет, что перед ним не юное дарование, а начинающий, ленивый ученик.

Каждые десять-пятнадцать минут я бегаю в соседнюю комнату к стенным часам. Играть мне положено два часа — час на рояле и час на скрипке. Я честен и не позволю себе закончить минутой раньше. Но меня, как понимаете, заботит противоположное.

Мой преподаватель по скрипке — Анатолий Романович Мальмберг — имеет ровный характер и начисто лишен чувства юмора. Поэтому он не способен шутя отнестись к тому факту, что именно хорошая погода помешала мне приготовить урок. Правда, он не слишком станет ругать меня за это. Нет, скорее он отнесется к этому бесстрастно и так же бесстрастно поставит в моем дневнике единицу или двойку. И попутно сократит свой урок со мной с часу до двадцати минут. Не успею я, сгорая от стыда, пиликнуть смычком, обнаруживая свою неподготовленность, как он, сделав отстраняющий жест рукой, скажет: «Достаточно. Это ты тоже не подготовил. Следующее».

Когда же все в порядке, он все равно особенно меня не хвалит. Просто ставит в дневнике четверку или, крайне редко, пятерку.