Моей преподавательницей фортепьянной игры была Александра Ивановна Державина, добрейшее существо. Она искренно полюбила меня, а потому, хотя нередко ругала, я никогда на нее не обижался. Полная и светловолосая, с очками, за которыми проницательные глаза, она даже не спрашивала меня, приготовил ли я урок. Ей достаточно было увидеть, как я сажусь за рояль, оценить ту задумчивость, с которой гляжу на ноты, чтобы сразу промолвить: «Что? Опять ничего не сделал? Какой же ты лентяй! Господи, когда же ты, наконец, возьмешься за ум?»
Если же мой урок был приготовлен хорошо, она целовала меня, и я каждый раз был этим глубоко тронут. И, что самое интересное, она тоже бывала при этом взволнована. Поблескивая очками, она говорила: «Ишь ты! Скажи пожалуйста, такой малыш, а как хорошо сыграл. Ну передай маме, что ты был сегодня молодцом. Ей будет приятно». И я на самом деле передавал это маме, и ей действительно становилось приятно.
Дважды в неделю я приходил в это училище. Не знаю, как сейчас, а тогда — откроешь парадную дверь — и сразу же на тебя обрушивается поток самой разнообразной музыки. Откуда-то сверху слышатся выпеваемые мужскими и женскими голосами рулады. Эти звуки перепле-
таются с ручейками фортепьянных упражнений, переливами скрипок, виолончелей и просто гомоном гулких голосов. Кажется, что все стены дома источают эти звуки, и они наполняют лестничный проем.
Я поднимаюсь на четвертый этаж, где у меня урок скрипки, а затем спускаюсь на первый. Там в уютной маленькой комнатушке сажусь рядом с Александрой Ивановной за рояль. Она четко отсчитывает мне такты — «и раз, и два, и три, и четыре» — а я, тихо посапывая от усердия и задрав верхнюю губу, аккуратно выстукиваю пухлыми пальцами свой урок.
О моих пальцах особый разговор. Пока было тепло, они добросовестно бегали по клавишам и по грифу скрипки. Но когда наступили холода, они стали пухнуть, кожа на них лопаться. Причина — недостаточное питание. Отец возился с ними, прижигал ляписом, и в конце концов все более или менее вошло в норму. Но следы остались — рубцы.
Каждый раз зимой, перед тем как сесть за рояль, я долго протирал клавиатуру, чтобы она не была такой холодной. А взяв скрипку, леденил себе подбородок о деку. Холодно было и в училище. Александра Ивановна носила перчатки без пальцев, как у тогдашних кондукторов в трамвае. А Анатолий Романович не снимал шубу и кашне. Но занятия продолжались. И требования моих учителей — тоже.
15. Ми лопнула
Иногда у нас дома устраивались самодеятельные концерты. Брат садился за рояль, я брал скрипку, играл, а он аккомпанировал. Желая блеснуть свободой исполнения, я допускал ошибки, которые брат покрывал ударами по клавишам и педалью. Однако мне не хотелось, чтобы слушатели — папа, мама, иногда зашедшая к нам тетя, сестра мамы — думали, будто я не чувствую своего вранья, а потому при каждой ошибке морщился. Но маму умиляло все. И то, как я играл, и как брат жал на педали, и то, что я морщился. Милая, хорошая мама, как снисходительна она была к моим недостаткам, особенно если они давали пищу ее тщеславию. И как непримири-
ма к тем достоинствам, которые, как мне казалось, подчеркивали мою независимость.
По мере того как я становился опытней, меня все чаще стали выпускать на концерты в училище, то по классу рояля, то по классу скрипки. И должен беспристрастно отметить, я имел некоторый успех, который объясняю тем, что был мал. Слишком молод, чтобы волноваться, и достаточно молод, чтобы умилять зрителей.
Существует несколько случаев, когда сердце зрителя неминуемо и безотказно бывает тронуто. Львиное место среди этих случаев принадлежит детям и одиноким старушкам. Я, не ведая того, эксплуатировал это свойство людских сердец. Но мои преподаватели — очевидно, ведали, выпуская меня на сцену. Впрочем, подозреваю, что Александра Ивановна испытывала при этом чувства, близкие к материнским.