Условия в больнице были ужасные. Его, знаменитого авиатора, любимца миллионной публики, человека, с которым знакомство считалось за честь даже августейших особ, поместили в… сельскую больницу. Такое отношение еще больше угнетало Сергея Исаевича, незаслуженно унижало. Он пишет брату записку: «Ленька! Добейся свидания со мной и заберешь меня отсюда немедленно куда хочешь. Я простудился, еда ужасная, постель — без брома спать невозможно. Каждое мгновение — страдание. Еще и голод».
Наконец он вышел из больницы, появился в Одессе. Работы нет, средств нет, друзья покинули. На душе — тоска беспросветная, жизнь — нищета… Душевное состояние Уточкина точно передал его друг, знаменитый борец и авиатор Иван Заикин: «В Одессе Сергей Исаевич пришел ко мне изможденный, нервный. Я любил его за энергию, за смелость в полетах, это был один из первых соколов нашей русской авиации. Теперь он был слабым физически и душевно человеком…
— Да, Ваня, авиация требует больших капиталов и государственного масштаба, — сказал он. — Частным предпринимателям в ней не должно быть места. А мы с тобой даже не предприниматели, ибо мы — нищие, всего лишь проповедники авиации за свой риск, за свою совесть. Как умели, так и послужили мы благородному делу — внедрению в русскую жизнь авиации. И вот за это мне, нищему и бездомному, — Уточкин печально усмехнулся, — город Одесса дает обед, комнату. Прежние друзья не желают встречаться со мной. Кажется, пошел бы и бросился в море, и тем бы дело и кончилось, но я этого не смогу сделать. Я уеду в Петербург, может быть, там пригожусь для любимого дела».
Но в Петербурге его ждало горькое разочарование. К кому он ни обращался, никто не брал его на работу. Пробует устроиться на авиационные заводы — и везде отказ.
— А между тем я был готов работать надсмотрщиком, рабочим, — горько сетовал он корреспонденту. — Наверное, клеймо безумца умрет вместе со мной и никакими доказательствами я не реабилитирую себя.
Летом 1915 года Уточкин пытается попасть в Зимний дворец к царю. Требует доложить о визите известного русского авиатора, «желающего высказать полезные для отечества идеи», — его грубо выпроваживают. Обращается с письмом к генерал–инспектору воздухоплавания и авиации великому князю Александру Михайловичу. В нем он хотел изложить «доктрины, которые можно приложить для использования неба в военных целях». Ему не ответили.
И все–таки Уточкину чуть–чуть повезло. От болезни оправился. Наконец, его зачислили в автомобильно–авиационную дружину, присвоили воинское звание «прапорщик».
Да порадоваться всему этому ему было не суждено. Он простудился, схватил воспаление легких. Под новый, 1916‑й год по старому стилю, 31 декабря, он скончался от кровоизлияния в мозг. Похоронили его с почестями на Никольском кладбище Александро — Невской лавры.
Погасла звезда Уточкина. Ушел из жизни, по словам русского писателя Александра Куприна, который дружил с авиатором долгие годы, «вечный искатель, никому не причинивший зла и многих даривший радостями».
А бабушка моя все вспоминала Уточкина, а я ребенком смотрел на небо и воображал самолетик в виде уточки, или показывал на самолет, пролетающий над нашим домом и кричал: «Смотри, бабушка, Уточкин летит…». Так и я, дитя семидисятых, жил этими первыми пилотами, которые заглянули в мое детство из дымчатых давних годов…
Глава четвертая
" Боже, царя храни…»
— Бабушка рассказывала, — продолжает вспоминать Борис Кригер, и о своих детских переживаниях… Чувство, что прошлое сосуществует где–то и теперь, совместно с настоящим, связано, по–видимому, с тем, что оно действительно остается существовать в нас. До поры до времени, до поры до времени… Ни молодые наши родители, ни недоигранные детские игры — ничего не пропало. Оно живет и теплится в нас. Пока мы заняты будущим или азартно увлечены происходящим, эти воспоминания как будто бы забыты и отсутствуют… Но с возрастом они отвоевывают всё больше места в наших мыслях и снах. Вот почему жизнь кажется столь многопластовой, вот почему нам все время кажется, что ничего не ушло, все осталось и дожидается своей очереди быть досказанным, доигранным, доосознанным. И эта недосказанность всегда живет в самых что ни на есть хрупких мелочах.
Моя бабушка как–то до картинной точности описывала красный диван в деревне, на котором она года в четыре, а может, в семь, проплакала пятно, чтобы родители не оставляли ее там у родственников. Ее не оставили, но как через 80 лет ей ярко помнился этот диван и то, что лаяли собаки! И эти собаки, и этот диван продолжают существовать уже в моей жизни, путь несколько видоизмененные, но в сущности всё те же, вот уже больше ста лет после этих детских слез, проплакавших пятно…