— Михаил — мой покровитель,— говорил он,— а к часовне святых Ангелов у меня особое пристрастие.
Сыграв партию в домино, они поднимались — крошечный Сарьетт и крепкий, как дуб, косматый, как лев, громадный, как св. Христофор, папаша Гинардон — и, беседуя, шли рядом через площадь св. Сульпиция, а ночь спускалась над ними, когда тихая, когда ненастная. Сарьетт обычно отправлялся прямо к себе домой, к великому огорчению художника, который был полуночник и любил поговорить.
На следующий день, ровно в семь, Сарьетт уже сидел у себя в библиотеке, уткнувшись в каталог. Когда кто-нибудь входил в библиотеку, Сарьетт из-за своего письменного стола устремлял на посетителя взор Медузы, заранее ужасаясь тому, что у него сейчас попросят книгу. Он рад был бы обратить в камень этим взглядом не только чиновников, политиков, прелатов, которые, пользуясь дружескими отношениями с хозяином, приходили попросить нужную книгу, но даже и благодетеля библиотеки г-на Гаэтана, который иногда брал какую-нибудь старенькую, легкомысленную или нечестивую книжицу на случай, если в деревне зарядит дождь, и г-жу Ренэ д’Эспарвье, когда она приходила за книгами для больных своего приюта, и самого г-на Ренэ д’Эспарвье, хотя он обычно довольствовался «Гражданским кодексом» и Даллозом {21}. Всякий, кто уносил с собой самую ничтожную книжонку, раздирал Сарьетту душу. Чтобы отказать в выдаче книги даже тем, кто имел на нее больше всего прав, он выдумывал тысячи предлогов, иногда удачных, а большей частью совсем неудачных, не останавливался даже перед тем, чтобы оклеветать самого себя, подвергнуть сомнению свою бдительность, и уверял, что книга пропала, затерялась, хотя за несколько секунд до того он ласкал ее взглядом и прижимал к сердцу. И когда ему все-таки, несмотря ни на что, приходилось выдать книгу, он раз двадцать брал ее из рук посетителя, прежде чем вручить окончательно.
Он беспрестанно дрожал от страха, как бы не пропало что-либо из доверенных ему сокровищ. Он хранил триста шестьдесят тысяч томов, и у него вечно было триста шестьдесят тысяч поводов для беспокойства. Ночью он иногда просыпался с жалобным воплем, в холодном поту, ибо ему снилась черная дыра на одной из библиотечных полок.
Ему казалось чудовищным, беззаконным и непоправимым, если книга покидала свою полку. Его благородная скупость приводила в отчаяние г-на Ренэ д’Эспарвье, который не ценил достоинств своего образцового библиотекаря и считал его старым маньяком. Сарьетт понятия не имел об этой несправедливости, но он не побоялся бы самой жестокой немилости, вынес бы бесчестье, оскорбление, лишь бы сохранить в неприкосновенности свое сокровище. Благодаря его упорству, бдительности и рвению, или, чтобы выразить все одним словом, благодаря его страсти, библиотека д’Эспарвье под его опекой не потеряла ни одного листа в течение шестнадцати лет, которые истекли 9 сентября 1912 года.
Глава третья,
которая вводит читателя в область таинственного
В этот день, в семь часов вечера, расставив, как всегда, на полках те книги, которые были сняты с них, и удостоверившись, что он оставляет все в полном порядке, он вышел из библиотеки и запер за собой дверь, два раза повернув ключ в замке.
Он пообедал, по обыкновению, в кафе «Четыре епископа», прочел газету «Ла Круа» [2] и к десяти часам вернулся в свою маленькую квартирку на улице Регар. Этот чистый сердцем человек не испытывал ни тревоги, ни предчувствия. Он спокойно спал в эту ночь. Ровно в семь часов на следующее утро он вошел в переднюю библиотеки, снял, по обыкновению, новый сюртук и надел старый, висевший в стенном шкафу над умывальником, затем прошел в рабочий кабинет, где в продолжение шестнадцати лет он шесть дней в неделю обрабатывал свой каталог под вдохновенным взором Александра д’Эспарвье, и, намереваясь произвести, как всегда, осмотр помещения, проследовал оттуда в первый, самый большой зал, где Теология и Религия хранились в громадных шкафах, увенчанных гипсовыми, под бронзу, бюстами древних поэтов и ораторов. В оконных нишах стояли два огромных глобуса, изображавшие землю и небо. Но едва только Сарьетт вступил туда, он остановился как вкопанный, не смея усомниться в том, что видит, и в то же время не веря собственным глазам. На синем сукне стола кое-как, кучей, были свалены книги,— одни раскрытые, текстом вверх, другие перевернутые вверх корешками. Несколько in quarto беспорядочно громоздились друг на дружку неустойчивой кипой; два греческих лексикона лежали, втиснутые один в другой, образуя единое существо, более чудовищное, чем человеческие пары божественного Платона {22}. Один in folio с золотым обрезом валялся раскрытый, выставляя наружу три безобразно загнутых листа.